НАЗАД К ОГЛАВЛЕНИЮНАЗАД К ОГЛАВЛЕНИЮ
В КОНЕЦ ДОКУМЕНТА
В КОНЕЦ ДОКУМЕНТА

С. Г. Пушкарев

ВОСПОМИНАНИЯ ИСТОРИКА
1905 - 1945


Память прожитых лет

Воспоминания историка...

Под таким заглавием представлены читателям "Библиотечки россиеведения" мемуары Сергея Германовича Пушкарева (1888-1984), чьи труды возвращаются на Родину после более чем полувековой неизвестности. "Белобандит", ведущий "активную антисоветскую работу в белоэмигрантских фашистских организациях" - так характеризовала его сталинская историография в 1952 году. Его исследования считались "чуждыми советскому народу". Их публикация в России состоялась только в послесоветское время. Уже дважды был переиздан учебник "Обзор русской истории" ("Наука", 1991 и "Кавказский край", 1993), готовится к переизданию учебник по истории России 1801-1917 годов, "Историография Русской Православной Церкви" была перепечатана в Журнале Московской патриархии (№№ 5-7,1998).

Данная книжка отличается по жанру от других работ автора. Это не историческое исследование, а личные воспоминания. Но воспоминания, написанные пером историка, который сам стал свидетелем судьбоносных для нашего Отечества лет. Его жизнь характерна для многих интеллигентов его поколения: раннее увлечение марксизмом, учеба заграницей, подготовка к научной работе в России, крушение всех планов в 1917 году, служба добровольцем в Белой армии, тяжелое ранение, эмиграция, кропотливая исследовательская работа в зарубежье и вера в то, что рано или поздно она будет востребована новой, свободной Россией.

Современному читателю эти воспоминания дают почувствовать атмосферу России первой четверти XX века и открывают много незнакомых картин: реального лица царских жандармов, быта русских студентов в Германии в канун первой мировой войны, крестьянства в революции 1917 года, боевых действий Белой армии (в частности, мало известного Сводно-стрелкового полка) и, в особенности, академической жизни русской эмиграции в Праге. Несмотря на то, что в последние годы увидело свет немало работ по истории русского зарубежья, мемуары его представителей редко появляются в наших книжных магазинах, оставаясь по-прежнему достоянием архивов и библиотек

.

Воспоминания С.Г. Пушкарева написаны живым, выразительным языком. Спокойный тон изложения отражает твердую волю автора и веру в правильность выбранного им жизненного пути.

В.Ж. Цветков.

Предисловие

Уважаемые читатели!

Прежде всего, позвольте представиться. Я очень старый русский ученый (1888 г. рождения), который в зрелые годы жизни (с конца 1921 г.) был всецело погружен в изучение русской истории. В молодые годы (1905-20) моя жизнь была столь же бурной и сложной, как жизнь всей России. Рассказ о событиях того времени вы найдете в этих очерках.

Я учился в четырех университетах: харьковском, киевском, гейдельбергском и лейпцигском. В столыпинское время я сидел (правда, всего два с половиной месяца), в трех тюрьмах (белгородской, курской и харьковской). В 1917-20 гг. служил рядовым солдатом в четырех воинских частях, сначала под командованием адвоката А.Ф. Керенского, потом под командованием белых генералов А.И. Деникина и П.Н. Врангеля.

В ноябре 1921 г., после крымской эвакуации, я приехал в Прагу в составе группы профессоров, молодых ученых и студентов, приглашенной чехословацким правительством. Там я погрузился в научную, педагогическую и общественную работу. В 1924 г. выдержал магистерские экзамены и получил звание приват-доцента по кафедре русской истории.

Написал много научных и научно-популярных статей. В 1929 г. был избран членом Славянского института чешской Академии наук и работал там до начала 1945 г. Был доцентом Русского свободного университета и заведующим курсами при Русской академической группе для русских и чешско-русских детей, учащихся в нерусских школах.

В апреле 1945 г. при приближении к Праге советской армии мы с женой и сыном выехали на Запад и провели четыре года в лагерях для "перемещенных лиц" (Ди-Пи) в Баварии, где я преподавал в русских школах. В июле 1949 г. мы прибыли в США и поселились в Нью-Хей-вене. По протекции моего пражского друга историка Г.В. Вернадского (переехавшего в США в 1927 г.), мы с сыном в этом городе вскоре вступили под сень известного Йельского университета: Борис стал студентом архитектурного факультета, я - преподавателем русского языка на факультете славистики. В 1951-52 гг. я прочел курс лекций по русской истории в Фордамском университете в Нью-Йорке

.

Одновременно с преподавательской работой я продолжал заниматься изучением русской истории в огромной Йельской библиотеке. Там я смог частично восстановить мои выписки, накопленные за 23 года работы в Праге и утраченные в 1945 году. В 1953 году в издательстве имени Чехова вышла моя книга "Обзор русской истории", а в 1956 г. -"Россия в XIX веке", позднее изданная в английском переводе с существенными дополнениями как "The Emergence of Modern Russia".

С конца 1956 и до 1972 г. я работал в Йельской библиотеке над сбором материалов для 3-томной хрестоматии по русской истории "А Sourcebook for Russian History" (Yale University Press, 1972) и составил толковый словарь "Dictionary of Russian Historical Terms" (1970). Под моей редакцией вышел английский перевод книги С.П. Мельгунова "Как большевики захватили власть" ("The Bolshevik Seizure of Power", Clio Press, 1972). В 1976 г. была издана моя книга "Крестьянская поземельно-передельная община в России", потом сборник статей "Ленин и Россия" ("Посев", 1978)1. Помимо книг я опубликовал в русских и американских периодических изданиях много статей и рецензий.

Вы можете, конечно, спросить меня: как ты, дед, решился рассказывать нам столь давно прошедшую историю? Причин этой смелости у меня три: во-первых, Бог дал мне очень хорошую память; во-вторых, я рассказываю только те события и наблюдения, которые особенно ярко запечатлелись в памяти; в-третьих, эти наблюдения были по горячим следам записаны в мои дневники, сгоревшие во время революции, но я не раз пересказывал их устно, и это помогло мне их запомнить.

Клиффсайд Парк, Нью-Джерзи, сентябрь 1980




1. Курские гимназисты помогают свергать "проклятый царизм":1905 г.

Прежде чем говорить о событиях в курской гимназии в 1905 году, следует вкратце напомнить о духовном состоянии русской интеллигенции в начале XX века: гимназисты старших классов были самой чуткой и восприимчивой ее частью. С конца 1880-х годов в передовых, по тогдашнему мнению, кругах интеллигенции складываются два течения: марксизм и неонародничество. Духовным отцом марксизма в России был Г.В. Плеханов, проповедниками неонародничества - П.Л. Лавров и Н.К. Михайловский. В первое пятилетие XX века эти течения оформились в политические партии: марксисты образовали Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП), а народники - партию социалистов-революционеров. Политическим вождем эсеров был В.М. Чернов. Обе партии, подстрекаемые взаимным соперничеством, вели агитацию среди молодежи, и в 1905 г. в нашей гимназии существовали кружки эсеров и эсдеков.

Старая официальная идеология - "православие и самодержавие" - не находила отклика у русской интеллигенции. Правда, в начале XX века происходило некое "религиозное возрождение", но оно касалось только узкого круга духовной элиты. К тому же, такие новые "богословы", как Мережковский и Бердяев проповедовали на заседаниях петербургского религиозно-философского общества не православие, а какую-то самодельную религию, которая могла "возродить" только их самих, да и то не наверное.

В литературе наиболее популярными писателями тогда были Максим Горький, А.П. Чехов, Леонид Андреев, А.И. Куприн - тоже мало положительного и утешительного. Над миром литературы возвышалась фигура Льва Толстого. Перед ним все преклонялись, но толстовское учение с его призывом к опрощению, отрицанием науки, искусства и вообще современной цивилизации, не находило много поклонников. Г.В. Плеханов охарактеризовал толстовство как "странные фантазии странного графа".

Об идеях славянофилов гимназисты знали из учебников по истории литературы, но они считались давно отжившей стариной. Немудрено, что в нашей гимназии, как думаю, и в других, ведущую роль играли эсдеки и эсеры, а "массы" шли за ними вслепую. Мой отец был дворянин, землевладелец, земский деятель, нотариус. В России это была государственная служба по ведомству министерства юстиции. В течение 1899-1907 гг. я прошел курс обучения в Курской классической гимназии; учился очень хорошо и многократно бывал первым учеником. В младших классах усердно зубрил уроки, а в старших писал очень длинные сочинения по истории и русской литературе. Историк хвалил мои письменные работы, а преподаватель русского языка был угнетен их размерами и однажды, хоть и поставил мне пятерку, но сказал плачущим голосом: "Пушкарев! Да не пишите же вы таких больших сочинений. Ведь если все будут писать так, как вы, мне жизни не хватит, чтобы их прочесть". Гимназию я окончил с золотой медалью. Правда, об этом было только сказано в аттестате зрелости, а в натуре нам золотых и серебряных медалей уже не выдавали. Ребята, активно интересовавшиеся политикой, вступали в группы эсдеков и эсеров, но я до конца гимназии еще не попал в сети социализма. Я считал себя либералом и был поклонником императора Александра II; его портрет в красивой дубовой рамке висел на стене моей комнаты.

Вспыхнувшая в 1904 г. японская война застала меня в 5-м классе гимназии. По словам царского манифеста, "дерзкий враг в темную ночь" на 27 января атаковал русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде Порт-Артура. Японские миноносцы нанесли тяжелые повреждения трем боевым судам тихоокеанской эскадры (броненосцы "Цесаревич" и "Ретвизан", крейсер "Паллада") и обеспечили японцам превосходство на море.

Война всколыхнула патриотические чувства по всей России, включая нашу гимназию. Все говорили только о войне и надеялись на скорую победу над японцами. В нашем классе на переменах постоянно происходили "морские бои", т.е. свалки, но без драки. Большие и сильные ребята были броненосцами или крейсерами, кто поменьше и послабее - миноносцами или канонерками. Кого в свалке повалили на пол, тот считался потопленным и не мог принимать участия в игре до следующего дня.

Но время уходило, а ожидаемая победа на войне не пришла. Наоборот, во всех сражениях побеждали японцы. Когда класс собрался в начале сентября, военных игр у нас уже не было. 6 декабря 1904 г. пал Порт-Артур, а после кровавого воскресенья 9 января 1905 г. революционное движение стало расти по всей России и доросло до всеобщей забастовки.

Образовавшийся в Петербурге Совет рабочих депутатов объявил забастовку с целью низвержения самодержавной монархии и замены ее демократической республикой, которая принесла бы народу всевозможные блага. И наши гимназические эсдеки и эсеры, конечно, воспылали желанием включиться в борьбу пролетариата за "светлое будущее".

10 октября в актовом зале собралась сходка гимназистов старших классов (я был тогда в 7-м классе). Председательствовал эсдек поляк Крижановский. Он сказал горячую речь о необходимости включиться в героическую борьбу пролетариата и идти в ногу с ним к заветной цели. Бурные аплодисменты, сопровождавшие его речь, показывали, что аудитория всецело на его стороне и готова гимназической забастовкой помочь свержению царского правительства

.

Собравшись с духом и мысленно перекрестившись, я попросил слова, чтобы убедить своих товарищей в том, что гимназическая забастовка политически бесполезна. Мы могли бы принять резолюцию, выражающую сочувствие борющемуся пролетариату; забастовка же не повредит царскому правительству, а только карману наших родителей, которые должны будут содержать нас в течение лишнего года, если она затянется.

Председатель сходки мне возражал: "Товарищи! Можем ли мы в то время, когда пролетариат ведет свою героическую борьбу не на жизнь, а на смерть с царским самодержавием, уклониться от участия в ней из боязни нарушить чьи-то карманные интересы?" Я попытался возражать далее, но председатель меня прервал, предложил прекратить разговоры и проголосовать. В ответ на вопрос "Кто против?" я высоко поднял руку. Мой сосед и приятель тоже поднял руку, но недостаточно высоко, председатель не заметил ее (или сделал вид, что не заметил) и с торжеством провозгласил, что резолюция о забастовке принята всеми, кроме одного господина Пушкарева. Слово "господин" в устах эсдека звучало пренебрежительно и даже оскорбительно.

В декабре 1905 г. партии хотели повторить всеобщую забастовку, но их призыв не встретил отклика. Наши гимназические эсдеки и эсеры тоже готовы были снова бастовать, но образовалась группа в несколько десятков учащихся старших классов, которые решительно заявили директору, что они хотят нормально заниматься. Директор, желая избежать возможных столкновений, объявил, что рождественские каникулы начнутся в этом году на 10 дней раньше обычного и закрыл гимназию.

В январе возобновились занятия и 1906-07 учебный год прошел спокойно.

2. Харьковский университет. Мое заболевание марксизмом. Н.Н. Попов.

В июне 1907 года я окончил курскую гимназию, получил аттестат зрелости и осенью того же года поступил на историко-филологический факультет Харьковского университета. Мне пришлось преодолеть серьезное препятствие: для поступления на этот факультет требовалось знание древнегреческого языка, а я в гимназии его не изучал. Все лето 1907 г., три с половиной месяца, я наспех зубрил греческий и осенью выдержал экзамен при управлении харьковского учебного округа. В Харьковском университете в 1907-08 гг. я усердно занимался, готовился к полукурсовым испытаниям и выдерживал экзамены на "в.уд." (т.е. "весьма удовлетворительно", по-гимназически "на пятерки"). Наиболее популярными лекторами на нашем факультете в мое время были профессор русской истории Д.И. Багалей (он же ректор университета) и историк В.П. Бузескул. Они читали лекции не в отдельных аудиториях, а в актовом зале, который почти всегда был заполнен.

В университете была и общественная жизнь. Студентам запрещалось создавать организации политического характера, но было дозволено организовывать землячества, а также научные и литературные кружки. Однако кружок по изучению аграрного вопроса фактически был студенческой фракцией партии эсеров, а кружок по изучению политической экономии - студенческой фракцией эсдеков. Доступ в эти кружки был открыт для всех студентов, и я вступил во второй. На собраниях кружков иногда действительно читались доклады на научные темы, но в основном обсуждались вопросы "текущего политического момента".

В эти годы я занимался самообразованием в области марксистской теории; по вечерам читал произведения классиков марксизма и их русских последователей. Несколько месяцев я нес и общественную нагрузку: был казначеем харьковского профессионального союза конторщиков и бухгалтеров. Ходил в помещение союза три раза в неделю, вечером, часа на три. По вечерам, особенно по субботам и воскресеньям, у меня собиралась компания из 3-4 человек, в большинстве партийных меньшевиков, для разговоров, чаепития и легкой выпивки (допьяна мы не напивались). Иногда бродили по пивнушкам. В сентябре 1908 г. в Харьков приехал мой двоюродный брат Н.Н. Попов, который только что окончил гимназию во Владикавказе и поступил на юридический факультет Харьковского университета. Он стал моим постоянным посетителем и усиленно внедрял в меня марксистское вероучение.

Иногда беспорядки вносили в русские университеты не социалисты, а весьма ученые профессора - министры народного просвещения - сначала Шварц, потом Кассо. В первый же мой студенческий год собралась бурная студенческая сходка для протеста против распоряжения Шварца. Он надумал выгнать из университетов девушек-студенток, которые были приняты в 1905 г. и прошли уже половину университетского курса. Справедливая борьба разумных студентов с глупым министром окончилась компромиссом: студенткам разрешили окончить курс, но в дальнейшем доступ девушкам в университеты был закрыт. Его открыл уже во время войны либеральный министр граф Игнатьев. Конечно, девушки могли и до того получать высшее образование в особых учебных заведениях, называемых Высшие женские курсы, где преподавали университетские профессора по университетским программам.

Политический климат России в 1907-08 гг. был безотрадным. С одной стороны, часть интеллигенции и студенчества разбегалась из нелегальных организаций эсеров и эсдеков. Эти "дезертиры", разочаровавшись в революции, занялись поиском "личного счастья", ошибочно включая в него необузданный половой разврат. С другой стороны, "прогрессивная общественность" сурово осуждала политику столыпинского правительства, которому особенно вменялись в вину "реакционный" закон 3 июня 1907 г., урезавший избирательные права, и многочисленные смертные казни, якобы ставшие в России бытовым явлением.

"Прогрессивная интеллигенция" в то время не замечала смягчающих вину обстоятельств политики Столыпина, которые я увидел много позже. Избирательный закон 3 июня 1907 г. формально нарушал манифест 17 октября 1905 г., но он был для Столыпина единственным средством сохранить в России народное представительство с законодательными функциями. Министры царского правительства не могли сотрудничать с Государственной Думой, наполненной представителями эсдеков, эсеров и трудовиков, требовавших, прежде всего, уничтожения этого правительства. С другой стороны, правые круги требовали закрытия думской "говорильни" и восстановления "исконного" самодержавия. В таких условиях политика Столыпина была единственным средством сохранить в России хоть куцую конституцию, и он ее сохранил

.

Учрежденные Столыпиным военные суды казнили 2390 деятелей революционного террора, но не за их принадлежность к революционным партиям, а за убийство или за покушение на убийство должностных лиц - от высших государственных чиновников до постовых и городовых. Эти покушения были в 1906-07 гг. действительно бытовым явлением. Прочтите хронику еженедельного юридического журнала "Право" за эти годы, и вы в этом убедитесь. Лишь в 1908-09 гг. революционный террор затих, но еще не исчез из русской политической жизни. В общем, число должностных лиц, убитых (2691) и раненых (3222) террористами, значительно превышало число лиц, казненных по приговорам военных судов. Ни один человек из большевиков, эсеров, максималистов или анархистов, люто ненавидевших монархию и стремившихся к ее низвержению, не был казнен за эти стремления, если они не выражались в террористических актах, покушениях или вооруженных восстаниях.

Я пришел к пониманию столыпинского периода только в эмиграции, когда серьезно, по документам стал изучать историю России начала XX века. В Харькове же я - юный студент - был осенью 1907 г. пылким противником русского царизма. Это мое настроение надо было заполнить идейным содержанием, и таким содержанием стал марксизм.

Одно особое обстоятельство помогло марксизму завоевать мою душу. В детские и юношеские годы я был очень верующим православным христианином. Не только посещал все богослужения в гимназической церкви, как полагалось, но каждую субботу ходил ко всенощной в соседнюю приходскую церковь. Мать иногда говорила: "Сережиными молитвами наш дом держится". Несколько случаев, когда, по моему убеждению, рука Господня спасала меня от неминуемой, казалось бы, гибели или от тяжелого увечья, укрепили мою веру. Но неожиданная и внезапная смерть отца 6 января 1906 г. в возрасте всего 56 лет меня потрясла. Я не верил его смерти и, стоя у его тела, молился о выздоровлении отца.

Конечно, смерть близкого человека не должна убивать веру, но в области религиозных эмоций логика играет очень слабую роль, и в течение 1906 года моя вера незаметно заглохла. Душевная пустота дает возможность заполнить душу иной, хоть и ложной верой, если только встретить убежденного и горячего проповедника.

Для меня роль такого проповедника сыграл мой двоюродный брат Николай Николаевич Попов, и я должен рассказать его трагическую историю. Его дед о. Николай Попов был соборным протоиереем в Старом Осколе. Его отец преподавал древние языки в гимназии во Владикавказе; скромный и молчаливый меланхолик, он не имел на сына влияния. Его мать была родной сестрой моей матери. У них была дочь и два сына, Николай был старший. Их семья приезжала на летние каникулы с Кавказа в наше имение в Курской губернии, и мы с ним крепко подружились. Наша дружба началась с игры в лапту в компании соседских крестьянских ребят, а кончилась его марксистскими лекциями. В возрасте 15-16 лет он считал себя убежденным марксистом. Его умственные способности мне тогда казались изумительными. Он по памяти перечислял все железнодорожные станции от Владикавказа до Курска, цитировал тексты из сочинений Маркса и Энгельса. Соответственно велики были его самомнение и самоуверенность.

В 1908 г. он поступил на юридический факультет Харьковского университета, а в 1909 г. перешел в Московский университет. Там он занимался меньшевицкой партийной работой, ив 1911 г. был по приговору судебной палаты сослан в Сибирь на поселение. После февральской революции он вернулся в Харьков и стал редактором газеты меньшевиков-интернационалистов - фракции, близкой большевикам.

В июне 1919г., когда части Добровольческой армии подступили к Харькову, наши пути разошлись. Я вступил в Белую армию, а мой двоюродный брат бежал в Москву и вступил в большевицкую партию, где сделал блестящую карьеру. Его книга "История ВКП(б)" была принята в партийных школах. Вернувшись в Харьков в 1920 или 1921 г., он стал секретарем ЦК украинской компартии (предшественником Никиты Хрущева). Но в 1937 г. Хрущев по приказу Сталина явился в Харьков и умертвил всю верхушку украинского руководства, в том числе и Н.Н. Попова. Погибла и его жена, а их малолетние дети были сданы в детдом.

3. Поражение на партийном фронте и его причины.

Мой первый университетский год (1907-08) был заполнен слушанием лекций, подготовкой к экзаменам и марксистским самообразованием.

Летом 1906 и 1907 г. меня накачивал марксизмом Н.Н. Попов, а в течение 1907 года я проштудировал 1-й том "Капитала" (впоследствии я одолел и 2-й, и 3-й тома), книгу Энгельса "Анти-Дюринг" и три книжки главного в то время теоретика германской социал-демократии Карла Каутского: "Экономическое учение Карла Маркса", "Комментарии к Эрфуртской программе", "Социальная революция и на другой день после социальной революции". Прочел, конечно, книгу Г.В. Плеханова под невинным заглавием "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю" и еще несколько подходящих брошюр, и счел себя достаточно подготовленным для вступления в ряды славной РСДРП.

В российской социал-демократии с самого ее возникновения шла ожесточенная грызня между меньшевиками и большевиками. Стокгольмский съезд 1906 г. формально объединил партию, но это было чистой фикцией: обе фракции строили свои местные организации и вели партийную работу совершенно независимо одна от другой. Я хотел вступить, конечно, в меньшевицкую организацию РСДРП в Харькове. Ленина я всегда ненавидел, как его должен был ненавидеть всякий порядочный человек, и как сам он ненавидел всякого, кто не соглашался плясать под его визгливую дудку.

Члены партийной организации разделялись на четыре рабочие группы: 1) организаторы - партийный комитет и его доверенные и уполномоченные; 2) техники, которые печатали листовки и всякую партийную литературу домашним способом на гектографе, или нелегально в "буржуазных" типографиях по соглашению с их работниками; 3) агитаторы, которые ходили по фабрикам и заводам, раздавали листовки, подготовляли празднование 1-го мая, уличные демонстрации в городе или загородные "маевки"; 4) пропагандисты - они приходили вечером после окончания работы и ужина в назначенную рабочую квартиру, где была вместительная комната, черный ход и проходной двор, чтобы по сигналу о полиции можно было убежать. Там пропагандиста ожидала группа из 10-12 человек, которым он преподавал вероучение марксистской религии или "теорию научного социализма" в популярном изложении.

Я избрал для себя партийную карьеру пропагандиста, но тут на моем пути встретилось совершенно неожиданное препятствие. В юности я боялся женщин, не всех вообще, а только девушек и молодых дам (с девочками до 10 лет и бабушками я охотно беседовал). В гимназические годы мои товарищи, начиная с 5-го класса, ухаживали за гимназистками и при всякой возможности танцевали со своими дамами. У меня до конца гимназии не было ни одной знакомой барышни, а о танцах я и не помышлял.

Я никогда не ходил ни на большие балы, ни на студенческие танцульки. Единственное исключение: в 20-х и 30-х годах в Праге я ежегодно ходил на Татьянинский бал 25 января, устраиваемый Русским научным объединением под руководством профессора Василия Сергеевича Ильина. Но я ходил туда по его просьбе не в качестве танцора, а в качестве кассира. С кем-нибудь из членов Русской академической группы я сидел на холодной площадке перед входом в зал Народного дома на Виноградах и продавал билеты на бал.

Возвращаемся в Харьков 1908 года. У меня был хороший приятель, партийный социал-демократ Вася Ткаченко. Я просил его сообщить секретарю харьковского комитета товарищу Георгию о моем желании работать в партии и рекомендовать меня. В назначенный день и час я с бьющимся сердцем вошел в знакомую аудиторию, где была явка. Меня встретил секретарь харьковского комитета РСДРП товарищ Георгий - красивый высокий студент, блондин, с зачесанными назад волосами, спокойный и самоуверенный. Я изложил ему свою биографию и идеологическую подготовку. Он предложил зайти через две недели.

Я явился в назначенное время. Он встретил меня, я сказал бы, милостиво, и сообщил, что комитет принял мое предложение стать пропагандистом и организовал для меня кружок ... шляпочниц. Я обмер, вообразив будущую картину: вокруг меня сидят 10 или 12 молодых, кокетливых, полуинтеллигентных девушек, которые, наверное, будут больше интересоваться студентиком, явившимся их просвещать, чем бородой и учением Карла Маркса. В смятении я промолвил: "Товарищ Георгий, а нельзя ли мне дать кружок из мужчин?" Он удивленно и гневно посмотрел на меня и сказал: "То есть почему же? Вы думаете, что баба не человек?" Я заспешил: "Нет-нет, товарищ Георгий! Конечно, я этого не думаю, но для себя предпочел бы кружок из мужчин. Ведь в Харькове есть большие заводы - "Гельферих-Саде", паровозостроительный, - там можно было бы найти 10 человек, интересующихся социал-демократией". Он ответил: "Хорошо! Я доложу комитету и ответ передам через товарища Василия". И добавил: "Вы можете не затрудняться приходить сюда за ответом". Последняя фраза звучала зловеще.

Проходит неделя-другая, а от Васи нет никаких вестей. Я иду к нему на квартиру, и здесь происходит разговор:

- Вася, ты говорил с товарищем Георгием о моей работе в партии?

Он (медленно и неохотно):

- Н-да, говорил, - и не продолжает.

- Ну, и что же он тебе сказал?

- Ты хочешь точно знать, что он мне сказал?

- Совершенно точно и буквально!

- Он сказал: "Не посылайте нам таких болванов, как этот Пушкарев! Нам такие кретины в партийной организации не нужны!

Так десять неизвестных девушек, не зная того, захлопнули передо мной дверь в социал-демократическую партию и тем, быть может, спасли меня от ссылки в Сибирь, которая полагалась по закону за участие в "преступном сообществе, поставившем себе целью насильственное ниспровержение существующего государственного и общественного строя".

4. Наша семья. Брат Николай.

Весною 1909 г. в Харькове случилось то, что часто случалось в иных местах. Один из партийных меньшевиков оказался осведомителем охранного отделения, и политическая полиция произвела аресты нескольких членов партийной организации. Мы с Н.Н. Поповым решили сматываться из Харькова, он - с полным основанием, а я, быть может, из излишней предосторожности. По окончании учебного года я перевелся в Киевский университет св. Владимира, а он - в Московский университет.

Но прежде, чем продолжать рассказ о себе, я хочу рассказать о своем брате Николае, который, нежданно-негаданно, окажется в центре описываемых событий и о двух других моих старших братьях. Марксистская лженаука уверенно твердит о какой-то "классовой психологии". На самом деле не только в пределах класса, но и в пределах одной семьи "всяк молодец на свой образец".

Нас было четыре брата, и каждый резко отличался от остальных и по характеру, и по темпераменту, и по сфере интересов, и по политическим убеждениям. Скажу о последних. Старший брат, Владимир (на 11 лет старше меня), был крайне правым, поклонником Маркова и Пуришкевича; служил сначала земским начальником, потом, когда в курском земстве победили марковцы, стал членом губернской земской управы. Второй брат, Борис, был либерал (по прежним этикеткам правый кадет), харьковский адвокат. Младший, Сергей, запутался в сетях марксистской диалектики. Николай (на 4 года старше меня) ни к какой политической партии не примыкал, ибо он, в согласии со "средним американцем", считал, что политика - грязное дело. На рождественских праздниках, когда все братья собирались дома в нашей Прохоровке, Николай молча слушал мои горячие политические споры с Владимиром и по окончании разговора неизменно выносил одну и ту же резолюцию: "и правые - сволочи, и левые - сволочи, все вы сволочи!"

По своей натуре брат Николай был человек медлительный, флегматичный. Но он любил труд и был постоянно занят, хотя работал он медленно, не спеша, чтобы всё было сделано "как надо", "честь честью", "по-специалистски", "коли вещь, так вещь". По смерти отца в январе 1906 г. он жил с матерью в нашем имении в Прохоровке и вел там с помощью приказчика наше сельское хозяйство (ему в то время было уже 22 года). Он выписывал и читал книги по всем отраслям сельского хозяйства. Он очень любил лошадей, а также и ручной труд, в частности, столярное и шорное ремесло. В его комнате, кроме письменного стола и книжного шкафа, стояли верстак и большой сундук с множеством плотничьих, столярных и слесарных инструментов.

Окончив Курскую гимназию в 1905 г., брат Николай поступил на юридический факультет Харьковского университета и постепенно переходил с одного курса на следующий. Читатель может спросить: как же он, живя в Прохоровке, учился в Харькове? Но он, как и довольно многие студенты-юристы, не учился в университете, а только числился студентом. В начале учебного года или семестра, он приезжал в Харьков, записывался на те курсы, которые рекомендовались по программе, покупал нужные учебники, вносил плату (которая была в русских университетах невелика), и уезжал домой. От студентов-юристов не требовалось в то время ни участия в каких-либо семинарах, ни представления каких-либо рефератов, и посещаемость лекций не контролировалась. В течение года студент дома помаленьку подзубривал нужные учебники и затем являлся в Харьков на экзамены.

Был на юридическом факультете профессор Загурский, преподававший догму римского права, которому такой порядок был не по душе. У него в аудитории было человек 40-50 постоянных слушателей, к лицам которых он присмотрелся. На экзамене он стразу отличал того, кого видел в первый раз, и обращался к нему с радостным восклицанием: "А, здравствуйте, коллега! Очень рад с вами познакомиться! До сих пор у меня, к сожалению, не было такого случая". Бедный "абсентеист" краснел и готов был провалиться сквозь землю, но затем шел профессиональный разговор. Загурский не придирался к своим "новым знакомым", если убеждался в том, что они владеют материалом в его учебнике. Во всяком случае, брат Николай благополучно выдержал экзамены по догме римского права, как и все прочие нужные по программе экзамены.

По окончании университета он отбыл (думаю, в 1911-12 гг.) воинскую повинность в артиллерии, стал прапорщиком запаса и вернулся домой. Молодые люди, окончив университет, обычно поступали на какую-нибудь службу в городе, но брат любил сельскую жизнь и терпеть не мог город из-за того, что там живут по часам и все куда-то спешат. Скоро судьба нашла ему хорошее и неспешное занятие в нашей собственной усадьбе, помимо сельского хозяйства.

Здесь необходимо отступление в область общей истории. По судебным уставам, введенным при Александре II в 1864 году, судебная власть в сельских местностях принадлежала мировым судьям, избираемым уездными земскими собраниями. При Победоносцеве, когда правительство Александра III обрезало и коверкало великие реформы 60-х гг., должность мировых судей была упразднена и в сельских местностях была введена должность земских начальников. Они назначались правительством преимущественно из местных помещиков и соединяли в своих руках административную судебную власть над крестьянами. Старший брат Владимир, по окончании университета, стал земским начальником в Курском уезде, но у прочих членов нашей семьи должность эта симпатий не вызывала, и Николай на нее не претендовал.

Когда же в 1912 г. был издан одобренный Государственной Думой закон о восстановлении в сельских местностях должности мировых судей и об изъятии судебной власти из рук земских начальников, Николай охотно принял в 1913 г. избрание его земским собранием Корочанского уезда на должность мирового судьи в нашем судебном участке (на наш уезд полагалось, думаю, пять мировых судей). Взявшись за это новое дело, он вложил в него все свои качества: добросовестность, усердие, основательность, терпеливость и медлительность. Земские начальники (часто из отставных офицеров) вершили "суд скорый", без особых формальностей, иногда больше по настроению, чем по закону. Они обращались ко всем крестьянам на "ты" и часто прерывали показания сторон и свидетелей окриками: "даты покороче", "говори по делу", "не болтай лишнего".

В камере мирового судьи Н.Г. Пушкарева и дух, и форма были иные. Камерой служил отдельный домик - большая комната для судебных заседаний и довольно большая прихожая, в которой свидетели ожидали вызова в суд для дачи показаний. Судья с судейской цепью на плечах и на груди сидел на возвышении за столом, на котором стояла трехгранная призма с петровскими указами о соблюдении правосудия. В стороне, за особым столом, сидел секретарь, который вел протокол судебного заседания. Судья обращался ко всем крестьянам на "вы", и уже одно это изменяло дух и характер заседания.

Николай, готовясь к заседанию, изучал все относящиеся к делу письменные документы, а в заседании внимательно и терпеливо выслушивал все заявления тяжущихся сторон. Он старался всякое дело решить по закону, по правде, что не всегда было легко. В результате его служебного усердия и природной медлительности его судебные заседания длились очень долго. Он уходил из дому в свою "камеру" часов в 8-9 утра и - после часового перерыва на обед - оставался там до 9-10 вечера и позже (конечно, судебные заседания были не каждый день). Прежние земские начальники за такое время рассматривали во много раз больше дел. Однако истовое служение правосудию молодого судьи нравилось крестьянам, и один знакомый крестьянин сказал мне: "Миколай Германыч так суд судить, как будто поп обедню служить".

Популярность Николая на своем посту проявилась в 1917 году. Когда февральская революция разрушила все существовавшие органы власти и деревня осталась без всякого начальства, окрестные жители избрали его "комиссаром" нашего поселка. Впрочем, эта новая должность осталась чисто теоретической, ибо у него не было ни закона, который регулировал бы его полномочия, ни полицейского аппарата, который приводил бы в исполнение его решения.

Когда большевики захватили власть в нашем уезде, Николай должен был бежать в соседнюю Украинскую державу (по Брест-Литовскому договору большевиков с немцами Курская губерния была разделена между РСФСР и Украинской державой, и наш Корочанский уезд оказался пограничным уездом РСФСР). Потом брат Николай поступил в Белую армию и с войсками Врангеля был эвакуирован в Турцию. Затем жил в Чехословакии, много лет в Праге на квартире вместе с нашей семьей. Он никогда не был женат и после 1945 года остался в Чехословакии, где мой сын его дважды навещал. Умер в 1967 году в одном провинциальном приюте для престарелых. Похоронен в Праге на кладбище на Ольшанах, где много русских могил.

Моя сестра Вера (на 7 лет старше меня) окончила женскую Мариинскую гимназию в Курске. В 1905 году она вышла замуж за доктора Николая Захаровича Фурсова (из крестьян), который служил железнодорожным врачом на станции Харьков и был уважаем всеми за свою усердную и искусную работу. В Харькове оба Фурсовы и прошли весь свой жизненный путь. У них был сын Виктор, инженер-электрик, которого во время оккупации немцы вывезли на работы в Германию. В качестве "остовца", ему удалось на один день приехать к нам в гости в Прагу. После войны он вернулся в Харьков. Сестра умерла там в 1957 г.

Старшие братья, Владимир (род. в 1877 г.) и Борис (род. в 1879 г.) окончили гимназию одновременно в 1897 г. и осенью поступили на юридический факультет Харьковского университета. Когда они были на втором курсе, их захлестнула волна широкого оппозиционного потока, разлившегося по всей России. Студенты и раньше были недовольны университетским уставом 1884 г., отменившим дарованную уставом 1863 г. университетскую автономию и поставившим студентов под бдительный надзор "инспекции", а тут случилось событие, вызвавшее в студенческой среде широкое и открытое возмущение.

В Петербурге 8 февраля 1899 года отряд конной полиции врезался в большую толпу студентов и разогнал ее нагайками, причем многие получили серьезные травмы. Во всех университетах бурные общестуденческие сходки объявляли забастовки протеста и требовали наказания виновных. В следующие годы в студенческих резолюциях появляются уже требования общего характера - обеспечение всем российским гражданам гражданских прав и неприкосновенности личности. Правительство изгоняет многие сотни активных участников движения из университетов и призывает их к отбыванию воинской повинности - как потерявших право на отсрочку призыва, предоставляемую студентам до окончания университета. Тогда по всей городской России раздается крик ужаса и негодования: "студентов отдают в солдаты!"

Надо сказать, что слова "отдают в солдаты" звучали действительно ужасно в эпоху Николая I, когда солдатская служба длилась 25 лет и была отягощена жестокой муштрой и телесными наказаниями. Но в 1900-01 годах в студенческом солдатстве решительно никакого ужаса не было. По "уставу о воинской повинности" 1870 года, "защита престола и отечества есть священная обязанность каждого русского подданного", но при этом устав предоставляет ряд льгот по семейному положению и по образованию. В частности, лица с оконченным средним образованием - а таковы все студенты -могут вступать в армию как "вольноопределяющиеся 1-го разряда", и тогда их служба в солдатах длится только год, в конце которого они, выдержав соответствующий экзамен, получают чин "прапорщика запаса" и в случае мобилизации вступают в армию офицерами.

Итак, в 1900 г. мои братья, изгнанные из университета как активные участники студенческих беспорядков, превратились в солдат 14-й роты 23-го пехотного Козловского полка, стоявшего в Курске, где жила наша семья. Командир полка полковник Энгельке снисходительно относился к "заблуждающимся юношам", и братьям было дозволено жить не в казарме, а дома. Они уходили в казарму рано утром и возвращались домой около 2-х часов дня. В воскресенье, в двунадесятые праздники и в "царские дни" они были свободны весь день. Учеба была нетрудная, отношение офицеров и унтер-офицеров вежливое, и обид они не испытывали, если не считать замечание одного унтер-офицера при разборке и изучении винтовки: "Это вам не университет, тут думать надо!" По окончании этой, весьма неужасной солдатчины, братья возвратились в университет и в 1903 г. окончили юридический факультет, но на войну не попали. Затем пути их разошлись.

Владимир, "крайний правый", стал земским начальником в Курском уезде и жил в имении, недавно приобретенном нашим отцом. В 1906 г., когда в курском земстве правые одержали победу над либералами, он был избран членом губернской земской управы. После революции в 1918 г. он бежал на Украину. В 1919 г. служил в гражданском управлении Белой власти. По крушении Белого движения оказался в эмиграции в Югославии. Был председателем русского монархического союза в Земуне. Он был женат, у них родилась дочь, но мать умерла после родов и дочь воспитывалась в детском доме. Захват Югославии коммунистами в 1945 г. принес ему гибель: титовцы его убили.

Борис по окончании харьковского университета предполагал служить по ведомству министерства юстиции и был зачислен кандидатом на судебные должности. Был назначен секретарем прокурора Сумского окружного суда, но скоро убедился в том, что службу в царской прокуратуре было трудно согласовать с его либеральными взглядами. Он вышел в отставку и стал адвокатом. Борис активно интересовался деятельностью земства и был гласным курского губернского земского собрания от корочанского уездного земства. После победы крайне правых в курском земстве в 1906 г. Борис стал в курском губернском земском собрании своего рода "белой вороной". После февральской революции, устранившей крайних правых из всех областей общественной жизни, Борис был выбран председателем курской губернской земской управы и переехал из Харькова в Курск. Большевицкая революция уничтожила все земские учреждения.

О жизни Бориса в советской России я знаю мало. В начале 1930-х годов он был заключен в концлагерь в Сибири, где отбыл 5-летний срок. По возвращении из лагеря работал юрисконсультом и жил с женой Натальей в Одессе. Детей у них не было. Во время войны Одесса в составе "Транснистрии" попала под румынскую оккупацию. Оттуда Борис с женой в 1943 году начали долгое движение на Запад, полное всяких злоключений. Наконец, добрались до Франции, где нашли себе убежище в приюте для престарелых в Ницце. Борис умер там в 1963 г.

5. Посадите меня, пожалуйста, в тюрьму!

Прежде чем вернуться к событиям 1910 года, надо объяснить, как был организован жандармский надзор за политической благонадежностью жителей Российской империи. В каждом губернском городе было губернское жандармское управление, во главе которого обычно стоял генерал-майор. При нем состояли несколько жандармских офицеров и несколько десятков унтер-офицеров, высоких стройных молодцов, набиравшихся обычно из сверхсрочных унтер-офицеров армии.

Губерния подразделялась на несколько жандармских округов, состоявших из нескольких уездов. В каждом таком участке был помощник начальника губернского жандармского управления, обычно в чине ротмистра (чин, соответствовавший в корпусе жандармов чину капитана в пехоте и в артиллерии). В Курской губернии, состоявшей из 15 уездов, было, по-видимому, 5 жандармских участков. В наш участок входили три уезда: Белгородский, Новооскольский и Корочанский. Руководил им живший в Белгороде ротмистр Юдичев, мой будущий собеседник.

На рождественские каникулы 1909-10 гг. Н.Н. Попов, формально студент 2-го курса юридического факультета императорского Московского университета, а фактически - активный партийный работник московской организации РСДРП, ездил домой во Владикавказ. По пути туда и по пути обратно он заезжал в нашу Прохоровку повидаться со мной. При первой встрече он сказал, что им, москвичам, нужно отправить в Киев толстый пакет с нелегальной литературой - 200 номеров газеты "Правда", которую издавал в Вене Л. Троцкий (Троцкий в то время был не сторонником Ленина, а его сердитым литературным противником). У москвичей происходит какое-то недоразумение с киевскими адресами, и было бы хорошо, если бы он прислал этот пакет мне в Прохоровку, а я бы его по пути с каникул в Киев взял с собой и передал в местный комитет РСДРП. Я указал, что я формально не член партии и партийных связей у меня в Киеве нет. Он сказал, что это легко поправить. На обратном пути из Владикавказа он заехал в Харьков и получил от харьковского комитета удостоверение (по существу фальшивое) с подписью и печатью ("явку"), что я член харьковской организации РСДРП

.

С этой "явкой" произошел странный случай. Она несколько дней открыто лежала на моем письменном столе, ибо я никак не ожидал жандармского обыска. Но поздно вечером 9-го января 1910 г. мне вдруг стало беспокойно, и я решил спрятать свою "явку". Я отнес ее в зал на другом конце дома, где в книжном шкафу стояли 86 томов энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, и положил в 33-й том на страницу 333. Если бы эта "явка" попала в руки властей, она бы мне открыла прямой путь в Сибирь на поселение, ибо представляла собой бесспорное доказательство моей принадлежности к "преступному сообществу, которое..." и т.д. Через несколько часов после моей прогулки в холодный зал к нам пришли жандармы с обыском.

Дело в том, что я согласился отвезти в Киев посылку с "Правдой" Троцкого, но при этом совершил, возможно, самое позорное в моей жизни деяние. Ввиду того, что сам я был не вполне политически благонадежен, а брат Николай был благонадежен абсолютно, я просил Н.Н. адресовать эту посылку на его имя. Причем я брата об этом даже не предупредил.

Между тем в Москве политическая полиция зорко следила за Н.Н., и приставленный к нему "шпик" увидел на почте, как он сдавал посылку в Прохоровку. Московские жандармы дали телеграмму курским, и ротмистр Юдичев перехватил эту посылку на почте.

Скоро после полуночи 10-го января, когда брат спал крепким сном, а я дремал, раздался властный стук в ворота и громкий лай наших шести сторожевых собак. В комнату брата вбежала испуганная горничная и сказала: "Николай Германович! Там пришли какие-то люди, много, в погонах, вас спрашивают!" А затем в комнату брата ввалилась компания из 8 человек: жандармский офицер, два жандармских унтер-офицера, местный становой пристав, с ним два стражника и двое понятых из местных обывателей. (В императорский период сохранялся обычай Московской Руси - приглашать "добрых мужей" из местных жителей, чтобы они следили за правильностью действий государевых "приказных" властей). Комната моя и Колина находились рядом, двери были широко раскрыты, и я хорошо видел и слышал всё, происходившее в соседней комнате.

После короткого формального допроса жандармы начали обыск. Ротмистр сел за стол и приказал жандарму подавать ему на просмотр книги из книжного шкафа. Последовала длинная вереница заглавий книг по разным отраслям сельского хозяйства, включая овцеводство и птицеводство. Посмотрев около 20 заглавных страниц, ротмистр потерял интерес к библиотеке брата и приказал открыть большой сундук. Увидев там множество разных инструментов, он спросил: "Г-н Пушкарев, а техника у вас есть?" Брат совершенно серьезно ответил: "Да вот тут в сундуке есть всякая техника - и столярная, и слесарная, и шорная". Ротмистр язвительно заметил "Да нет, я совсем не об этой технике говорю!" Брат сказал: "А какая же другая? Другой у меня нету!"

Ротмистр не стал объяснять этому сельскому медведю, что на социалистическо-жандармском языке "техникой" называются приспособления для тайной типографии, посмотрел на открытую дверь в мою комнату и вошел с двумя жандармами ко мне. Спросив, кто я, он сказал: "По смежности помещения, мы должны провести у вас обыск". Я сказал: "Пожалуйста!". Ротмистр открыл дверцы моего книжного шкафа, и тут его взору представились и Маркс, и Энгельс, и Каутский ... Он сказал: "А знаете, г-н Пушкарев, у вас есть много интересных книг". Я сказал "Да, г-н ротмистр, но все эти интересные книги изданы легально и куплены мною в Харькове, на Николаевской площади, в магазине Суворина". Он ответил: "О да! Я знаю! Вы имеете полное право покупать и читать эти книги. Мое внимание привлек только этакий, знаете, специфический подбор этих книге. Он, очевидно, сразу узнал ту коллекцию книг, которую встречал в библиотеках каждого интеллигентного социал-демократа.

Ничего интересного, кроме "интересных книг", жандармы в моей комнате не нашли. Моя партийная "явка", которая была бы для них весьма интересна, и которая 5 часов тому назад лежала у меня на столе, теперь мирно дремала в темном зале в 33-м томе энциклопедии. По окончании обыска, хотя и безрезультатного, ротмистр велел брату одеваться и идти с ними. Через час или около того к нам пришел посланный становым приставом стражник и принес написанную братом записку, в которой сообщалось, что на почте была обнаружена адресованная на его имя посылка с нелегальной литературой, и ротмистр сделал постановление о заключении его в Белгородскую тюрьму.

Тут я, как говорится, света Божьего не взвидел. Я знал, что студента, арестованного по политическому делу, немедленно изгоняют из университета, значит, я испортил всю его жизнь и возможную в будущем служебную карьеру. Я ругал себя всеми бранными словами и решил немедленно разыскать ротмистра и сказать, что брат не имеет к этой посылке ни малейшего отношения. К счастью, в Прохоровке все учреждения расположены по близости: железнодорожная станция, почтовое отделение, квартира станового пристава и - на краю поселка - наша усадьба. Я прибежал, запыхавшись, на квартиру станового и увидел там идиллическую картину: пристав и мой брат сидели за столом, на котором шипел самовар, и пили чай с вишневым вареньем. Ротмистра не было, он ушел на станцию (очевидно, приказав местной полиции доставить брата в Белгородскую тюрьму).

Я побежал на станцию. К счастью, от полуночи до 5-6 часов утра пассажирские поезда не останавливались на нашей станции (на линии Курск-Белгород-Харьков), а ночь еще была глубока. Прибежав на станцию, я увидел, что в пустом зале сидели на стульях два наших знакомых жандарма. Я спросил: "Где г-н ротмистр? Мне нужно поговорить с ним по очень срочному делу". - Один ответил: "Они отдыхают" и показал глазами на закрытую дверь в дамскую комнату. Я спросил: "Можно мне войти к нему?" Жандарм повторил: "Они отдыхают", но прямого запрета не изрек. Я погулял по пустому залу и видя, что жандармы дремлют и на меня не обращают внимания, осторожно открыл дверь в дамскую комнату. Ротмистр лежал на диване. Далее последовал разговор, который был одним из важнейших событий моей жизни.

Я: - Г-н ротмистр! Простите, пожалуйста, что я вас беспокою, но мне необходимо поговорить с вами по очень срочному делу!

Он: - Что вам угодно?

Я: - Вот вы сейчас арестовали моего брата по поводу присланной ему посылки с нелегальной литературой. Но это ошибка! Он не имеет к этой литературе никакого отношения. Могли ли вы освободить его, если бы я назвал вам имя того лица, для которого эта посылка действительно предназначалась?

Он: - Да, если бы вы не только назвали имя этого человека, но и представили мне достаточно убедительные данные.

Я: - Данными было бы его собственное сознание.

Он: - Г-н Пушкарев! Не загадывайте мне загадок, а скажите прямо, кто тот человек, о котором вы говорите!

Я: - Это я.

Он приподнялся, сел на диван, опершись руками на стол и, усадив меня, начал "серьезный разговор".

Он: - Вы что же, социалист?

Я: - Г-н ротмистр, видите, я не принадлежу ни к какой партии, но по убеждениям я марксист, и я интересуюсь рабочим движением вообще и жизнью профессиональных московских союзов в частности, и я просил одного моего знакомого прислать газеты и журналы и два-три экземпляра разных нелегальных изданий для собственного чтения. (В думскую эпоху российский гражданин имел право держать у себя и читать любые издания, но если полиция находила у него несколько экземпляров одного нелегального издания, то это уже квалифицировалось как "хранение с целью распространения" и подлежало наказанию).

Он: - Так знаете, г-н Пушкарев, в этой посылке было не два, а 200 экземпляров нелегальной эсдекской газеты "Правда".

Я (притворяюсь удивленным): - Ну, этого я его присылать не просил.

Он: - А кто этот "он"?

Я: - Я отказываюсь назвать его фамилию.

Он: - А почему, если вы не ожидали получения нелегальной литературы, вы дали вашему знакомому не ваш адрес, а адрес вашего брата?

Из этого трудного вопроса мне было трудно выпутаться, и я начал мямлить: - Да видите, г-н ротмистр, я не член с.-д. партии, но все таки я, может быть, на подозрении у властей, ибо в Харькове некоторые мои знакомые были арестованы, и власти могли заинтересоваться пакетом, присланным мне из Москвы, а имя и репутация моего брата совершенно безупречны, и никто не стал бы интересоваться его корреспонденцией....

Затем наш разговор продолжался еще 10-15 минут, наподобие игры в кошки-мышки. Ротмистр старался меня "поймать", т.е. как-то оформить мое поведение в рамках уголовных законов, а я всячески увиливал, стараясь остаться в рамках марксистского мировоззрения.

Видя, что мышь не желает лезть в мышеловку, он прекрати эту игру и заявил: - Ну, знаете, г-н Пушкарев, ваши показания слишком неполны и неточны: кто вам прислал эту посылку, вы скрываете, что в ней бы ло, вы якобы не знаете. На основании столь недостаточных данных я не могу ничего изменить в ходе дела и не могу освободить вашего брата.

Холодное отчаяние стало заползать в мою душу, но Господь надоумил меня, и я сказал убеждающим, почти умоляющим тоном: - Г-н ротмистр! Позвольте мне поговорить с Вами не как неблагонадежный студент с жандармским офицером, а как человек с человеком. Ну зачем вам нужен арест моего брата? Он никогда не интересовался никакой политикой.

Ротмистр перебил меня: - Да, в этом я вам верю. Ваш становой пристав тоже сказал, что ваш брат никогда не был замечен ни в чем, и был очень удивлен его арестом. Но я думал, что эту посылку прислал ему какой-то еврейчик, и хотел допросить его, чтобы выяснить пути, по которым идет из Москвы революционная пропаганда.

- Ну, вот видите, подвел моего брата не еврейчик, а собственный брат. Клянусь Вам, что у него нет никаких знакомых революционеров, ни еврейских, ни русских, а значит, он не может сообщить вам реши тельно ничего интересного, ни об этой посылке, ни вообще. Я не Бог весть какой революционер, но все же я, хоть идейно, нахожусь в оппо зиции к правительству. Тогда как заключение брата в тюрьму, при сбз- нании, что он решительно ни в чем не виноват, может у него вызвать только озлобление против правительства

.

Ротмистр подумал и сказал: - Ну, хорошо, пусть будет по-вашему.

Тяжелая гора свалилась с моих плеч, мое сердце наполнилось буйной радостью, и я громко воскликнул: "Ну, спасибо, ротмистр!" и, встав со стула, низко, почти в пояс, поклонился ему.

Он рассмеялся и сказал: "Это первый случай в моей практике! Я 12 лет веду дознания по политическим преступлениям и это первый раз, что приходит ко мне человек, долго умоляет меня посадить его в тюрьму и когда я, наконец, соглашаюсь, он меня благодарит. Забавно! Ну, идемте к становому приставу".

Мы отправились вдвоем, дружески беседуя. Жандармы остались на станции. В квартире у станового ротмистр написал постановление, что ввиду моего заявления Николай Германов Пушкарев освобождается из-под стражи, а Сергей Германов Пушкарев подвергается заключению в Белгородскую тюрьму до выяснения обстоятельств дела.

После этого брат пошел домой, а мы с ротмистром вернулись на станцию. В 6-м часу утра подошел поезд на Харьков, и мы разлучились. Ротмистр, как полагалось офицеру, пошел в вагон 2-го класса, а я в сопровождении двух нижних чинов - в вагон 3-го класса. В Белгороде жандармы отвели меня в тюрьму и сдали под расписку начальнику тюрьмы. Так я моментально превратился из студента императорского университета св. Владимира в арестанта Белгородской тюрьмы (но одежда мне была оставлена собственная).

6. В белгородской тюрьме.

Мое появление создало затруднение для начальника тюрьмы. Политические заключенные должны были содержаться отдельно от уголовных, но в тюрьме не было особого места для политических. Интересный штрих для понимания широты "столыпинского террора": под надзором ротмистра Юдичева было три уезда Курской губернии с населением свыше полмиллиона, а в белгородской тюрьме кроме меня не оказалось и потом в течение полутора месяцев не появилось ни одного другого политического заключенного.

Получив меня от жандарма, начальник тюрьмы вызвал старшего надзирателя (на тюремном жаргоне "старшой") и приказал очистить для меня камеру, в которой было четверо уголовных. Так меня одного вселили в большую комнату с 4 койками. В камере была двойная дверь: со стороны коридора - толстая деревянная дверь без замка, но с железным болтом и глазком для наблюдения. Со стороны камеры - железная решетка из толстых прутьев. После вечерней поверки, старшой замыкал все железные двери.

В тюрьме, прежде всего, трудно оказалось спать. Целую ночь под потолком горела яркая электрическая лампочка, и когда я лежал на правом боку (на левом я спать не могу), она мне светила прямо в глаза. Со сном была и другая беда. Под Белгородом протекает река Северский Донец, берега которой покрыты зарослями камыша. Обычно тюремные матрасы и подушки набивают соломой, но здесь использовали для этой цели камыш. Подушка из сломанных тростинок камыша мне немилосердно царапала лицо, так что я испытал райское блаженство, когда через неделю брат привез мне домашнюю подушку.

О пище скажу коротко. Капустный суп (по тюремному "кандер") содержал в себе недостаточное количество капусты и сала, но для меня был полезен тем, что научил меня есть и то, и другое. Каша (главным образом из перловой крупы) была съедобна, но не обильна. Хлеб был съедобен. Тягостнее всего для меня оказалось целодневное принудительное безделье. Я должен был целый день или сидеть на стуле, или ходить взад и вперед по камере (лежать днем не разрешалось). От этого я уставал больше, чем к концу моих обычных трудовых дней, а ночь с электрической лампочкой и колючей подушкой не приносила отдыха.

Положение радикально изменилось к лучшему, когда приехал брат и привез мне вместе с подушкой и пищевыми припасами 6 томов сочинений Писарева. Конечно, писаревщина не марксизм, но я был пленен резким, выразительным и язвительным языком Писарева и проглатывал его статьи одну за другой.

Интересное совпадение: Писарев писал свои нигилистические подрывные статьи, сидя в Петропавловской крепости, и потом отсылал их в редакцию "Русского Слова", которая их охотно печатала и платила ему гонорар. А я их читал, сидя в 1910 году в белгородской тюрьме...

Как обращалось со мной тюремное начальство? Никак. Начальник тюрьмы не заходил в камеру. Старшой вечером во время поверки быстро замыкал железную дверь и пробегал дальше, не говоря ни слова. Непосредственным начальством в нашем коридоре были два тюремных надзирателя. Один - молодой, высокий. Он кричал и ругался матом по любому поводу и без всякой надобности. Меня он, к счастью, игнорировал. Другой - полная ему противоположность. Пожилой человек, с сильно поседевшей бородой, небольшого роста, благообразный духом и поведением, он любил порядок, но поддерживал его без крика и ругани. Вместо "можно" и "нельзя" или наряду с этими словами он постоянно употреблял выражения "полагается" и "не полагается". "Ето можно, сто полагается", или , наоборот , "нет, етого не полагается". Звали его Иван Семенович. В молодости он был солдатом, воевал в турецкую войну 1877-78 гг. и прошагал по Балканскому полуострову туда и сюда

.

Во мне он увидел некоторое развлечение в своей скучной жизни. Когда в тюрьме в 9 часов вечера наступал ночной покой, Иван Семеныч открывал деревянную дверь в мою камеру, я подходил к железной решетке с другой стороны, и мы с ним полушепотом беседовали. После нескольких встреч Иван Семеныч как-то спросил меня: "Барчук! А за что вас посадили?" Я ответил, что "есть такие люди на Руси, которые недовольны теперешним начальством; они говорят, что начальство наше не народное, что оно заботится только о богатых, а не о простом народе, и что нужно бы выбрать новое начальство, которое помогало бы и простым людям устроить лучшую жизнь. Ну, а начальству такие разговоры не нравятся, вот оно и сажает иногда таких людей за решетку". Иван Семеныч подумал и сказал: "Хто знать! (обычное мужицкое выражение вместо "кто знает") Хто знать, барчук, может и ваша правда, да об себе я так думаю: человек я старый, да и то думаю, что не всем там быть".

Другой разговор касался вопроса о том, что в преступном мире наиболее авторитетны люди, совершившие наиболее тяжкие преступления. На стене моей камеры я прочел надпись: "Здесь сидел каторжан (фамилия), сужденный на 14 лет на каторжные работы". Я поинтересовался у Ивана Семеныча, кто был этот "каторжан" и какое он совершил преступление. Услыхав число 14 лет, Иван Семенович возмутился: "Вот сукин сын! Как же он брешет, бессовестный! Осужден на 4 года, а пишет 14!". Думаю, что в свои солдатские годы Иван Семенович так же возмутился бы, если бы какой-нибудь поручик назвался полковником.

Удивил меня Иван Семеныч архаичностью своих взглядов на медицину: "Эх, барчук, не сознаю я этих дохтуров. Ну, што он, дохтур: руку потрогает, потом рецепты напишет. Ну, а што, если болезнь случилась от сглазу? Дохтур тут ничего поделать не может, а бабка может". И пояснил: "сто так говорится, бабка, а ето может быть и мужик, который ето может". Услышав это, я в душе усмехнулся, а впрочем, "хто знать?" Ведь в то время даже при царском дворе действовала "бабка" в виде мужика, и, говорят, помогала.

С арестантами я не разговаривал, ибо им было запрещено говорить с политическими. Пространственно я с ними соприкасался во время прогулок по окружности тюремного двора. Я гулял один, они гуляли парами, врассыпную, так что одна пара шла впереди меня, другая позади, и я слышал из их разговоров только отдельные слова или фразы. Запомнилась мне такая: "Ведь он вор - и я вор, так он же должен мне помогать!"

Два раза ко мне в тюрьму приезжал мой старый знакомый ротмистр Юдичев, чтобы меня еще допросить. Я и устно, и письменно повторял свой прежний рассказ. Ротмистр добивался, чтобы я назвал человека, приславшего мне посылку, я упорно отказывался.

Однажды он сказал: "А знаете, я мог бы вас и принудить назвать его имя!"

Я спросил: "Как?"

Он ответил "Селедкой накормлю, пить не дам".

Я усмехнулся и сказал: "Что ж, попробуйте".

Он живо ответил: "Ну что вы, что вы, я, конечно, шучу!"

В конце февраля меня перевезли в арестантском вагоне в курскую тюрьму. Там было особое отделение для политических. Меня посадили в камеру, где сидел один эсер, железнодорожник. Я просидел с ним две недели и научился перестукиваться с соседями, изучив соответственную азбуку (занятие нудное, медлительное и бесполезное).

11 марта 1910г. меня выпустили из тюрьмы на волю. Шел я по курским улицам и удивлялся, что иду один - рядом не было ни жандарма, ни надзирателя, ни конвойного солдата. Пошел на вокзал, сел в поезд и уехал в Прохоровку. А конец моего дела был таков. Жандармы послали дело о хранении мною нелегальной литературы прокурору курского окружного суда. Но законник прокурор не нашел в деле состава преступления. Посылка была конфискована не у меня на квартире, а я категорически отрицал намерение распространять нелегальную литературу. Конечно, всем было ясно, что я лгу, но на мое счастье правда формально-юридическая восторжествовала над правдой житейской.

В подобных случаях, когда жандармской полиции не удавалось привлечь "политического преступника" к суду, дело переходило на рассмотрение Особого совещания при министре внутренних дел, состоявшего из двух чиновников министерства и двух чинов судебного ведомства. Совещание это назначало обвиняемым ссылку, высылку или гласный надзор полиции сроком от 1 года до 5 лет. В моем случае приговор Особого совещания был весьма мягок: "Гласный надзор полиции сроком на 2 года в избранном им месте жительства". Я, конечно, избрал своим местом жительства нашу усадьбу в Прохоровке.

7. Гласный надзор. Германия 1911-12 гг.

Человек, отданный под гласный надзор полиции, был ограничен в правах: он должен был еженедельно являться в полицию на регистрацию; не мог занимать места на государственной службе или обучаться в правительственных учебных заведениях; не мог покидать своего места жительства без особого разрешения властей. Итак, я очутился в нашем прохоровском доме в безвыездном положении.

Чем я дома занимался? Университет уплывал от меня в неопределенное будущее, и я решил углублять свое знание марксизма. В частности, я проштудировал 2-й и 3-й тома "Капитала" и ряд других книг в том же духе. Кроме того, я вел переписку. Моей корреспонденткой была Гинда Абрамовна Столкарец, с которой я подружился во время обучения в Киевском университете осенью 1909 года. Она была студенткой киевского коммерческого института и социал-демократкой по убеждениям, так что мои сердечные дела сливались с идеологическими. К этому времени я стал меньше бояться девушек.

Первой меня очаровала еще в 1908 году Рашель Израилевна Гусьман (по-русски Ася), с которой меня познакомил в Харькове мой друг и ее жених Илюша Залкинд. Она училась в Харькове в женском медицинском институте, основанном богатой дамой-патронессой г-жой Невиандт. В институте, по программе университетских медицинских факультетов, преподавали университетские профессора. Но учеба в частном заведении не давала девушкам-еврейкам права на жительство. И все-таки сотни таких, как Ася, свободно жили в Харькове в течение 8-ми учебных месяцев, а на летние и на рождественские каникулы уезжали к себе в Гомель, Могилев или Бердичев. Как это было возможно? Очень просто. Они ежемесячно "дарили" околоточному надзирателю 3 рубля и жили без прописки, так что 8 месяцев им обходилось в 24 рубля, или 12 долларов по тогдашнему курсу2.

(Вообще взятка в России нередко играла роль корректива многих обременительных законов. В частности, если заграничный паспорт в канцелярии губернатора стоил 10 рублей, то за 3 рубля, данных пограничнику, можно было перейти границу и без паспорта). Пройдя курс медицинского института, девушки-еврейки выдерживали экзамены в государственной испытательной комиссии, где их экзаменовали всё те же университетские профессора. Получив докторский диплом, они получали и повсеместное "право жительства".

Просидев в Прохоровке свой первый "поднадзорный" год, я почувствовал, что марксизмом я напитался достаточно, что мне надо расширить мой круг познания, а для сего поехать в Германию и поступить на философский факультет одного из немецких университетов. Мать согласилась отпустить меня в Германию и финансировать мое путешествие.

Конечно, мне надо было получить еще разрешение начальства. Для этого поднадзорный должен был послать соответственное прошение в министерство внутренних дел, которое легко давало разрешения, очевидно, чтобы избавиться от "неблагонадежных элементов". Весною 1911 г. я получил такое разрешение, а дальше всё шло, как по маслу: отъезжающий подавал в канцелярию губернатора прошение, свой русский паспорт и 10 рублей и через два дня получал заграничный паспорт, с которым мог ехать куда угодно. А "визой" в то время называлась отметка или штемпель пограничного жандарма свидетельствующий, что данное лицо въехало в страну такого-то числа.

Теперь вопрос: куда мне ехать? Конечно, в Германию. Почему? Во-первых потому, что германская наука и философия всегда стояли на высоком уровне, а во-вторых потому, что германская социал-демократическая партия была самой крупной и влиятельной среди партий, входивших в состав 2-го Интернационала. Из городов я выбрал Кенигсберг - город по соседству с Россией, где был университет, философский факультет которого славился деятельностью Иммануила Канта.

Приехал, но тут меня ждало разочарование. Чиновник, заведующий приемом студентов, просмотрев мои бумаги, потребовал от меня, вдобавок, свидетельство российской администрации о моей благонадежности. Я пытался объяснить "глупому немцу", что я именно потому и приехал в Германию, что российская администрация считает меня недостаточно благонадежным, но этот аргумент на него не подействовал.

Я разыскал студента Кенигсбергского университета Сёму Каплана (его адрес дали мне в Киеве) и рассказал ему о своей беде. Для него требование от студентов из России российского полицейского свидетельства о политической благонадежности новостью не было, и он предупредил меня, что в пределах королевства Пруссии едва ли какой-нибудь университет меня примет. Надо ехать дальше на юг или на запад. И я решил направить свои стопы в Гейдельберг, в герцогстве Баденском, где порядки были более либеральными.

Помимо политического препятствия я встретил и препятствие лингвистическое. В гимназии я учил немецкий язык с 3-го до 8-го класса и получал "пятерки", но при встрече с немецким миром я ощутил свою беспомощность. Конфуз произошел, когда мне надо было пойти к парикмахеру постричься (я всегда стриг голову ровно, под машинку). Что голова это der Kopf я знал, но как сказать "постричь" не знал. Нашел в словаре abschneiden и сказал парикмахеру "Ich bitte mir den Kopf abschneiden", что значит "Я прошу Вас отрезать мне голову". Впрочем, парикмахер сообразил, в чем дело, и приветливо меня поправил.

В результате я решил посвятить 4 летних месяца дополнительному изучению немецкого языка. Сёма Каплан принял дружеское участие в моей судьбе. Он посоветовал мне переехать из Кенигсберга в городок Кранц, на берегу моря. Там у него были знакомства и связи. Он нашел мне маленькую комнатку, нашел и учительницу немецкого языка, милую девушку по имени Урзула. Так я прожил тихо и беспечально три с половиной месяца. Изредка, при хорошей погоде, купался в море, а всё остальное время с утра до вечера занимался немецким языком.

В начале сентября я приехал в Гейдельберг и был без затруднения принят в университет. При этом произошел еще один лингвистический курьез. В "имматрикуляционной грамоте" на латинском языке, удостоверяющей прием нового члена в академическую семью, записывается место рождения, которое в моих русских документах значилось как слобода Казацкая, Старооскольского уезда, Курской губернии. Но это было слишком для немецкого чиновника, который записал Russicus ex vico Sloboda, т.е. "русский из деревни слобода". (В России вокруг каждого города, который некогда служил крепостью, были расположены четыре слободы: Стрелецкая, Казацкая, Пушкарская и Ямская).

Гейдельберг - старый, красивый, небольшой город, стоящий на обоих берегах реки Некара, притока Рейна. Над городом высится широкий, покрытый лесом холм, на склоне которого стоит замок великого герцога Баденского. При мне замок был уже необитаем, но в некоторые праздничные дни вечером он освещался сильным электрическим светом и представлял собою фантастически красивую картину. Сверху, с холма, можно было наблюдать студенческие факельные шествия. В ночной темноте тысячи студентов с зажженными факелами длинной вереницей медленно двигались по улицам города. Придя на площадь перед университетом, они сбрасывали факелы в кучу, огненный столб поднимался к небу, а студенты стояли густым кольцом вокруг и пели средневековую студенческую песню Gaudeamus igitur.

Гейдельбергский университет был одним из самых старых в Германии (основан в 1385 г.), и я с некоторым трепетом вступал под сень этого храма науки. Первая лекция меня очень взволновала, как оказалось, напрасно. Аудитория была очень высокая, в два этажа; деревянные ступени и скамьи шли широким амфитеатром от пола до потолка, и почти все места были заняты. В 9 часов 15 минут на кафедру взошел седобородый профессор (Блюнгли, если не ошибаюсь, биолог и зоолог), и вдруг раздался оглушительный грохот: студенты колотили каблуками по деревянным ступеням. Я взволновался: вот тебе раз! В первый же день попал на студенческую демонстрацию! Не менее удивило меня поведение профессора: он спокойно стоял на кафедре, улыбался и кланялся. Ну и самообладание, подумал я. Потом топот как то сразу затих, и старичок прочел свою лекцию. После лекции я разыскал знакомых россиян и поделился с ними впечатлениями о демонстрации. Они успокоили меня, что никакая это не демонстрация, а просто в немецких университетах принято вместо аплодисментов стучать каблуками. Я был очень удивлен.

Как студент философского факультета, я прежде всего хотел найти и послушать главного гейдельбергского философа - Вильгельма Виндельбанда, автора солидного труда по истории философии. Он говорил четко, ясно, интересно, и я регулярно посещал его лекции. Мое внимание привлек и молодой профессор Драш - неовиталист. Он учил, что существа органического мира не состоят только из молекул и атомов, но наделейы особой жизненной силой. Желая расширить свои весьма скудные познания в естественных науках, я слушал лекции по физике профессора Ленара. Одним из его ассистентов был русский еврей, по убеждениям меньшевик. Он говорил мне, что Ленар - самый крупный немецкий физик того времени. Преподавание химии у профессора Крафта мне показалось сухим и скучным, и я скоро удалился из его аудитории.

С основной массой немецкого студенчества я не хотел, да и не мог бы сблизиться. Чистокровные немецкие бурши были организованы в замкнутые корпорации, куда они не приняли бы чужестранцев, особенно русских и евреев. Внутренней их жизни я не знаю, но вовне было видно, что в их среде процветали два старых обычая - выпивка и дуэли. Дрались они на шпагах или рапирах. В результате этих сражений оставались шрамы на лицах дуэлянтов, и они носили эти украшения с самодовольной гордостью.

Впрочем, помимо замкнутых корпораций существовало и "свободное студенчество". Там не было никаких формальных рамок, ни клятвенных обещаний, ни членских билетов, ни обязательных взносов. На их собрания мог приходить всякий студент, включая русских и евреев. Стал приходить и я. На собраниях читались лекции и доклады, обсуждались разные текущие вопросы, пелись песни. Я познакомился и почти подружился с председателем общества. Это был герр Шмидт, литературовед, который через некоторое время попросил меня прочесть на их собрании доклад из области русской литературы. На какую тему? Ну, конечно, "Толстой и Достоевский". Статьи, лекции и доклады на эту тему начали читать в конце XIX века, продолжают читать до сих пор и будут, вероятно, читать в XXI веке. Я написал текст доклада, Шмидт его проверил и одобрил, с небольшими поправками. Итак, в один из вечеров я должен был выступить с докладом перед немецкой аудиторией. Сначала о внешней стороне. Собрание имело место в баре за большим, длинным и узким столом. Вначале кельнер приносил каждому присутствующему большую кружку пива с металлической крышкой и ставил на круглой картонной подставке черточку. Затем он оставался на страже и зорко следил за столом. Если кто-нибудь из "питухов" (выражение Московской Руси) выпивал кружку пива и хотел повторения, он оставлял крышку открытой, и кельнер молча забирал, наполнял и приносил вторую кружку и ставил на подставке вторую черточку. Бывали такие "питухи", которые ухитрялись в течение заседания выпивать по три и по четыре кружки.

На мой доклад пришло человек 30. На одном конце узкого стола расположился я, на другом Шмидт. Я обычно говорил живо, бодро, если нужно, напористо, и никогда - ни до, ни после этого несчастного собрания - не бывало, чтобы мои слушатели (им бывало от 10 до 80 лет) засыпали или хотя бы явно зевали во время моих уроков, лекций или докладов. А здесь я с ужасом вижу, что на лицах слушателей появляется и возрастает сонливое выражение, и к концу доклада все, кроме председателя, крепко задремали. Время от времени кто-нибудь пробуждался, чтобы выпить несколько глотков пива, и снова погружался в дремоту. Когда я окончил, Шмидт громко потопал в пол, чтобы разбудить своих коллег. Те проснулись и тоже слегка потопали. Прений никаких, конечно, не было. Шмидт говорил мне потом, что я читал уныло и монотонно; думаю, что и акцент сыграл свою роль в единственном в моей жизни преподавательском скандале.

Обращусь к русскому студенческому обществу. В Гейдельберг-ском университете было много студентов из России, думаю, человек 200. Вопреки моему ожиданию, большинство составляли не политические эмигранты - эсдеки или эсеры, а наоборот, сыновья богатых еврейских купцов и промышленников из западных губерний Российской империи. Они не могли попасть в русские университеты из-за пресловутой "процентной нормы" и уезжали преимущественно в Германию, ибо им легко было осваивать немецкий язык. Здесь они проходили курс медицинского факультета, возвращались в Россию, экстерном выдерживали экзамены в государственной испытательной комиссии, и тогда получали диплом и степень доктора медицины, право на медицинскую практику и право жительства повсеместно в Российской империи.

Русское студенческое общество занимало большую квартиру, где помещалась и солидная библиотека, в которой было множество нелегальных (т.е., изданных за границей) публикаций. Скоро по приезде в Гейдельберг меня избрали в члены правления библиотеки и, кроме выдачи и приема книг, я составлял каталог нелегальных изданий. Быть может, отчасти впустую, так как очень много книг и брошюр, бывших дотоле нелегальными, были переизданы в России в думский период.

Устраивались у нас разные собрания, лекции и доклады. Они проводились или местными силами, или приглашенными лекторами. Я прочел два очень длинных доклада - один о политическом, другой об экономическом положении современной России. Первый был насыщен цитатами, второй - цифровыми данными; боюсь, что второй был утомителен для публики, но всё же никто не заснул.

Наиболее видными приезжими лекторами при мне были два будущих ленинских наркома - Л. Троцкий и А. Луначарский. Троцкий тогда издавал в Вене газету "Правда". Он стоял между большевиками и меньшевиками, не входя ни в одну из этих фракций. В своей газете он резко критиковал Ленина за его диктаторские замашки и за прочие его, хорошо известные "ленинские" качества. В своей гей-дельбергской лекции Троцкий говорил о политическом положении в России после убийства Столыпина. Говорил бойко, напористо, как самоуверенный политический краснобай (а по-мужицки "брехунец"). Луначарский - иного типа. Интеллигент, марксист, но не отчуждавший себя от русских и европейских культурных течений; он интересовался и религиозно-философскими вопросами (конечно, вне православной церковности).

Среди российского студенчества в Гейдельберге были политические группы эсдеков, эсеров и сионистов. Меньшевиков было 11 человек, ленинцы держались от них в стороне (в 1912 году они формально выделились в особую партию). Среди меньшевиков в думскую эпоху возникло течение так называемых "ликвидаторов". Они считали, что с изменением политического строя в стране отпала необходимость революционной партии: социал-демократы могут проповедовать среди рабочих марксизм, вступая в легальные организации: профсоюзы, кооперативы, культурно-просветительные общества, народные дома и т.д. Раскол между "ликвидаторами" и партийцами произошел и в нашей маленькой группе. На собрании, обсуждавшем резолюцию по "текущему моменту", был внесен ликвидаторами проект, начинающийся словами "Гейдельбергская группа российских социал-демократов...". Партийцы, не оспаривая резолюции по существу, предложили заменить эти слова другими: "Гейдельбергская группа РСДРП..." Поправка была отвергнута 8 голосами против 3, и эти трое торжественно заявили о своем выходе из группы и покинули зал заседаний. Одним из них был упомянутый выше ассистент профессора физики Ленара, другим - студент-еврей из Ташкента, третьим - "недоросль из дворян" (на языке XVIII века) из Курской губернии. Но фактически мы не порвали с "ликвидаторами" отношений и совместно работали в библиотеке, собирали средства для помощи политическим ссыльным и заключенным в России, приглашали лекторов, а после лекций устраивали дружескую беседу за стаканом пива. Иногда на собраниях или пирушках пели песню эмигрантского студенчества, дошедшую до нас, по-видимому, из середины XIX века:

Из страны, страны далекой
С Волги-матушки широкой
Собранная мы сюда,
Ради вольности веселой, ради вольного труда
Вспомним горы, вспомним долы
Наши нивы, наши села
И в стране, стране чужой
Мы пируем пир веселый и за родину мы пьем.
Пьем с надеждою чудесной
Из бокалов полновесных
Первый тост за наш народ
За святой девиз "вперед"3

Живя в Гейдельберге, я наблюдал за жизнью и деятельностью германской социал-демократии. На рубеже 1911-12 гг. происходили выборы в германский рейхстаг, принесшие социал-демократам большой успех. В рейхстаг было избрано 11О социал-демократов (около 28% от общего числа депутатов). Для своих политических наблюдений я ездил в промышленный город Маннгейм, расположенный неподалеку, на Рейне. Собрания социал-демократов и сочувствующих там проходили в большом зале - как и у студентов, за кружками пива. Но в отличие от студентов, рабочие выражали свои эмоции не стуком каблуков в пол, а общечеловеческим образом, аплодисментами.

Моим "самым любимым" из политических деятелей Европы того времени был Август Бебель. Среди германских социал-демократов тогда было три течения: левое, правое ("ревизионисты" во главе с Эдуардом Бернштейном) и центр. Бебель, председатель социал-демократической фракции в рейхстаге и вождь партии, был центрист и "прагматик". Правительство внесло в рейхстаг законопроект о реформе социального страхования. Либералы были готовы его поддержать, консерваторы были против. Решающее слово принадлежало социал-демократам. Их левое течение возражало против принятия правительственного проекта, ибо находило его совершенно недостаточным и вообще не допускало никаких соглашений с "буржуазными" партиями. Бебель требовал, чтобы все члены фракции голосовали за проект, и он был принят. После чего на заседании фракции левые ожесточенно критиковали Бебеля за его якобы оппортунизм, нарушавший основное марксистское правило: партия пролетариата должна совершенно независимо вести свою политику, не вступая в соглашения с буржуазными партиями. Выслушав гневные речи оппозиции, Бебель ответил кратко: "Если это в интересах пролетариата, то я готов войти в соглашение хотя бы с чертом и его бабушкой".

8. Возвращение: снова арест и "гласный надзор". Снова в Германии. Война.

Летом 1912 г. я возвратился домой в Прохоровку. Через пару недель ко мне явились жандармы с обыском. Ничего для себя интересного не нашли, но взяли пачку писем из Гейдельберга, в которых постоянно мелькали "преступные" буквы с.-д.

В конце лета я решил уехать в Харьков и найти себе какое-нибудь платное занятие. Попытка удалась. Я поступил в статистический отдел могучей организации - "Совет съездов горнопромышленников юга России" - в большом прекрасном доме на Сумской улице. Наш отдел разрабатывал статистику несчастных случаев в горном производстве. Каждое предприятие должно было сообщать сведения о числе и характере несчастных случаев (ожоги, переломы, вывихи, контузии, и, конечно, смертные случаи). Предприятия посылали свои ведомости местным органам надзора, те составляли частичные сводки и присылали все материалы в Харьков. Здесь надо было проверять правильность сводок и составлять суммарные таблицы по месяцам и годам. Как новичку, мне иногда странно было слышать такие разговоры:

- Сколько у тебя смертей?

- Тринадцать.

- Ну вот, а у меня 11. Куда же две смерти девались?

Работали в отделе, кроме меня, 8 студентов, вероятно юристов, ибо они ухитрялись комбинировать ежедневную работу с учением в университете. Ребята были славные, но порядочные шалопаи. Работа постоянно прерывалась болтовней на разные темы, обильно снабженной скабрезными анекдотами и непечатными выражениями. Усердно работал только староста этой веселой артели, Виноградов. В субботу он собирал у товарищей всю продукцию за неделю и сдавал ее начальнику отдела, инженеру Башкатову. Сам инженер в нашей комнате почти не появлялся.

Я в эту осень тоже "комбинировал". Проводя день на работе по статистике, я по вечерам и по воскресеньям занимался подготовкой статьи для петербургского полумаркситского журнала "Современник", под заглавием "Салтыков-Щедрин и современная российская действительность". Статья эта появилась в "Современнике" за 1914 год и была моей первой публикацией; вторая вышла уже в Праге в 1924 г. Для характеристики идей и деятельности "черносотенного" лагеря я отправился за материалами в контору правой газеты "Харьковские Ведомости" и получил там толстые пачки газет "Земщина" и "Русское знамя", которые начал прилежно изучать.

В ноябре 1912 г. в мою харьковскую квартиру явились незваные гости под командой жандармского ротмистра Крахотина и начали обыск. Ротмистр удивился, найдя множество "черносотенных" газет, и поинтересовался, зачем они у меня.

Я сказал: "Г-н ротмистр, я думаю, что никому не воспрещается иметь и читать эти газеты"

Он, с улыбкой: "О, конечно! Это не только не воспрещается, но даже поощряется, но я удивился, почему эти газеты находятся у вас?"

Я ответил по-ученому: "Потому, что я интересуюсь всеми течениями русской общественно-политической жизни".

По окончании обыска, который не дал жандармам ничего для них интересного, ротмистр вдруг приказывает мне одеваться и сообщает, что я арестован.

Я искренне удивился и спросил: "Почему и за что вы меня арестуете? По возвращении из-за границы я не только не занимался политикой, но даже не встречался с неблагонадежными людьми".

Он с некоторым замешательством ответил: "Да видите, пишут Вам там из Германии..."

Он не успел (или не хотел, или не мог) сформулировать, что именно пишут, как я перебил и сказал: "Так что ж, что мне пишут. Если бы я писал что-нибудь преступное! А если я вам напишу что-нибудь о каких-нибудь эсерах или эсдеках и донесу по начальству, вас тоже арестуют?"

Он засмеялся: "Нет, меня не арестуют!"

"А почему же вас не арестуют, а вы меня арестуете?"

"Мое начальство совершенно уверено в моей политической благонадежности, а у вас, знаете, репутация подмочена..."

Конечно, мой разговор с ротмистром Крахотиным был бесполезен и, быть может, глуповат. Жандармы отвезли меня в пересыльную тюрьму, где я пробыл 10 дней. Потом перевезли в арестантском вагоне в Курск и поместили в курскую тюрьму, а дней через 8-9 выпустили без всяких допросов и дознаний.

Я себе представляю это глупое происшествие так: мои письма из Гейдельберга были даны на просмотр какому-нибудь неопытному жандармскому офицеру в Курске, который, найдя там опасные буквы "с.-д." решил, что надо возбудить дело и потребовать, чтобы харьковские жандармы доставили меня в курскую тюрьму для дознания. Потом мое дело просмотрел какой-нибудь старший чин, увидел, что никакой надобности в дознании нет, и приказал выпустить меня из тюрьмы. Однако курское жандармское управление не прекратило моего дела, а решило дать ему законный ход - послало его в Петербург на рассмотрение Особого совещания. Не знаю, сколь внимательно его рассматривали 4 чиновника, но они снова вынесли тот же приговор: два года гласного надзора в избранном месте жительства. Фактически на этот раз мне пришлось жить под гласным надзором только два-три месяца, ибо по случаю празднования 300-летия царствования дома Романовых был издан "милостивый манифест", которым сроки тюремного заключения и ссылки за политические преступления были сокращены, а гласный надзор полиции снят.

Возвращаюсь в харьковскую пересыльную тюрьму. Меня поместили в большую комнату без всякой мебели. В ней находилось человек 30 пересыльных. Спали на полу, подостлав под себя пальто или зипуны. Сидели тоже на полу, подкладывая под себя свернутую одежду. Большинство населения камеры составляли мелкие уголовные элементы и бродяги, которых полиция гоняла туда-сюда. Если формальным начальством над населением камеры были надзиратели, то духовно здесь царил долгосрочный "каторжан". Его ноги были закованы в тяжелые кандалы, он был средних лет, среднего роста, много говорил, но никогда не смеялся. Вокруг него сидела тесным кольцом и слушала его рассказы с жадным любопытством уголовная "шпана". Я, к сожалению, слышал очень мало, ибо говорил он тихо, а мне было трудно, да и неудобно пробираться через окружавшее его кольцо.

Расслышал я только один рассказ и одно наставление. Рассказ был о том, как он с товарищем бежали из тюрьмы, подкопав окружавшую тюремный двор стену: у них не было никаких металлических инструментов, и они копали землю голыми руками. При этом он поднимал правую руку и растопыривал пальцы: мне жутко было на них смотреть! Другой рассказ или наставление, носило общий характер. Он говорил, что богатых надо убивать и грабить, но приводил для этого не моральные, а количественные основания: "Ведь их - жменя", говорил он, сжимая правую руку в кулак, "а нас - во!" - и он широко раскидывал руки. Сам я, как "политический", не испытал от уголовников ни малейшей обиды, и не услышал оскорбительного слова. (В советских тюрьмах, как известно, "урки" вели себя с "политическими" по-иному).

Весной 1913 г. в статистической конторе предполагалось небольшое сокращение штатов и я подал в отставку. Но скоро мне надоела моя безработица, надоели и заботы начальства о моей благонадежности. Я решил: "Ну вас ко всем чертям с вашей благонадежностью, уеду я в Германию и там закончу университетское образование".

Осенью 1913 г. я уехал в Лейпциг и поступил без затруднений на историческое отделение философского факультета. Лейпцигский университет был почти столь же старым и известным, как Гейдельбергский, а Лейпциг был не только крупным промышленным городом; это был общеевропейский центр книгоиздательства и книжной торговли.

Доказательством лейпцигского книголюбия служила устроенная в первой половине 1914 г. в окрестностях Лейпцига грандиозная международная выставка книжного производства и графического искусства. Каждая европейская страна (включая, конечно, и Россию, и Сербию) имела там свой павильон. Это был интересный, внушительный, прекрасный "город" общечеловеческой культуры, и я проводил в нем долгие часы. В немецком павильоне интересно было видеть воочию прогресс печатного дела, от примитивного станка Иоганна Гутенберга до новейших электрических печатных машин. Одна лейпцигская газета выставила всю свою типографию, и зрители могли наблюдать, как огромный рулон бумаги превращается в готовые газетные листы.

В лейпцигском университете я посещал лекции более систематично, чем в гейдельбергском, а политикой РСДРП и германской социал-демократии не занимался вовсе. Лекции по философии здесь читал знаменитый психолог Вильгельм Вундт. В то время он был уже глубоким стариком, но в немецких университетах не было американского обычая выгонять профессоров по достижении ими 68 лет, и никто не мог помыслить об удалении Вундта, пока он сам не подаст прошения об отставке. Он читал лекции стоя, опираясь дрожащими руками на пюпитр.

Моим главным лектором был профессор Лампрехт, автор многотомной истории немецкой культуры. Он тоже был седобородый старец, но значительно моложе Вундта. Он говорил живо и эмоционально, лекции читал, расхаживая по аудитории. Критикуя чье-нибудь изложение событий, которое казалось ему неверным, он, размахнув руками, восклицал: "Господа, такого не может быть!" и хлопал себя по ляжкам. Несмотря на некоторую риторичность, лекции его были содержательны и интересны.

Я познакомился и почти подружился с его ассистентом (к сожалению, не помню фамилии). Он иногда заходил ко мне, и мы говорили о том, о сем: трудностей с немецким языком у меня теперь уже не было. Помню одни наш короткий, но очень важный разговор.

Он спросил: "Какую тему вы намечаете для Вашей докторской диссертации?" Я, с российской широтой размаха, ответил: "Экономическое развитие Германии во второй половине XIX века".

Он пришел в ужас и воскликнул: "Что?! Экономическое развитие Германии? Возьмите лучше: Развитие спичечного производства в Лейпцигском округе!"

Его шутливый совет, однако, серьезно выражал принцип немецкой университетской историографии: начинать с частного и конкретного, а не с широких обобщений.

Назову еще несколько фамилий моих университетских учителей. Лекции по политической истории Германии читал профессор Зелигер; по экономической истории - профессор Кетчке. Я регулярно посещал семинары профессора Штридера, где мы читали и разбирали латинские грамоты - памятники средневековой истории.

Так я жил в Лейпциге до лета 1914 г. тихо и беспечально, разделяя свое время между университетом и книжной выставкой. Но пришли роковые месяцы июнь и июль: сараевское убийство, провокационный ультиматум Австро-Венгрии сербскому правительству и, наконец, бомбардировка Белграда австрийской артиллерией. Благоразумные и осторожные лейпцигские россияне начали "сматывать удочки" и поспешно уезжать в Россию. Я же никак не хотел верить в возможность мировой войны.

В университете некоторые профессора держали перед студентами патриотические, воинственные речи, заканчивая их словами Gott mit uns! Но я все еще не начинал бояться и мысленно иронизировал: а почем ты знаешь, что Бог именно с вами? Что Он тебе письмо, что ли, прислал? Я упрямо оставался при своем решении: семестр в университете заканчивается 31 июля, вот тогда я и поеду домой. 30 июля я пошел в банк и обменял почти все свои немецкие марки на русские рубли, не зная, что через два дня они станут бесполезными разноцветными бумажками. И 31 июля, наконец, тронулся в путь. На пограничной станции Скальмержице из поезда высадилось человек 15 запоздавших, как и я, россиян обоего пола. Нам сообщили удручающую новость: последний поезд в Россию ушел 3 часа тому назад. Ныне железнодорожное сообщение с Россией прервано. Что делать? Погоревав и постояв в растерянности с полчаса, мы решили пойти на границу и посмотреть, что там делается. Там было интересно и почти живописно. На русской стороне за закрытым шлагбаумом стояли небольшие отряды пограничной стражи и казаков, а за ними теснилась довольно большая толпа гражданских лиц - это были запоздавшие, как и мы, немцы, желавшие вернуться в Германию. На немецкой стороне перед закрытым шлагбаумом стоял отряд солдат, человек 30, под командой молодого лейтенанта. Мы подошли к нему и стали объяснять, что мы безвредные "цивилисты", не имеющие ничего общего с войной и русским правительством, так не мог бы он нас пропустить домой. Но лейтенант прервал наши объяснения и рявкнул: "Keine Maus wird durchgelassen!", то есть он даже мышь не пропустит. Делать нечего, мы побрели обратно на станцию, а потом в поселок Скальмержице. Один бойкий еврей из нашей группы нашел местного торговца-еврея, который согласился обменять некоторую сумму русских рублей "обратно" на немецкие марки, конечно, по ужасающе низкому курсу. Потом нашли фермера (не знаю, немца или говорящего по-немецки поляка), который позволил нам за весьма низкую плату переночевать у него в сенном сарае. Рано утром мы проснулись от страшного гула взрывов. Хозяин выбежал из дома и закричал: "Русские уже стреляют! Проклятые собаки!" Но скоро гул стих, и никаких военных действий не последовало. Оказалось, что русские решили без боя оставить город Калиш, тесно вклинившийся в немецкую территорию, и взрывали военные склады.

Мы решили еще раз пойти на границу и посмотреть, что там делается. Теперь увидели совсем иную картину. На русской стороне ни солдат, ни казаков не было, шлагбаум был открыт, а из Калиша в Скальмержице шли группы веселых улыбающихся немцев, которым вчера не удалось вернуться на родину. На немецкой стороне стоял небольшой отряд улан и рота пехоты. Скоро уланские кони шагом перешли в Россию и их подковы зацокали по русскому шоссе. Затем узкими рядами пошла пехота, тоже цокая своими подкованными ботинками. Так мне, историку, довелось своими глазами в малых масштабах увидеть великое историческое событие немецкого Drang nach Osten. Новые тевтоны пошли на завоевание славянской земли. Теперь мы все, неудачные возвращенцы в Россию, должны были возвращаться по домам -в Германию. Ехал я с тяжелым чувством: у меня в кармане было около 25 марок - сумма, на которую я не мог бы прожить и одну неделю.

9. Повесть о моей квартирной хозяйке и тяжелой корзине.

Моя хозяйка в Лейпциге, фрау Луиза Аппельт - молодая (лет 35) миловидная блондинка, была очень близорукая, спокойная и приветливая женщина. Ее муж работал заведующим складом рабочего кооператива. Вероятно, он был социал-демократ, но я с ним о политике никогда не говорил, и вообще встречался с ним очень редко. У них был сынишка лет 7-8, с которым мы подружились. Точнее сказать, он подружился со мной. Он часто приходил ко мне, разгуливал по комнате, пел песенки и болтал всякую чепуху. 1 августа я возвратился к хозяйке и рассказал ей о своих злоключениях. Она меня успокоила и сказала, что я могу жить в своей комнате и питаться у них "до конца войны". Тогда никто не ожидал, что война продлиться 4 года, думали 3-4 месяца.

Итак я, враждебный иностранец, с 1 августа до середины октября жил на полном пансионе у "врагов". К счастью, они финансово не пострадали; мой дядя, профессор Шатилов, перевел им позже через Красный крест надлежащую сумму.

Уезжая от Аппельтов, я мог взять с собой только портативный чемодан, а всё свое тяжелое имущество, главным образом книги и белье, я уложил в тяжелую корзину, весившую, думаю, около 2 пудов, и оставил на месте.

В 1922 году в Праге я встретил одного лейпцигского приятеля, который спросил:

- "А как ты устроился с вещами?"

- "Да как же я мог устроиться? Оставил у хозяйки и думать о них забыл!"

Он говорит: "Напрасно! Напиши хозяйке, и она тебе пришлет твою корзину. Я знаю людей, которые получили из Лейпцига свои вещи".

Я написал без всякой надежды на успех. Несколько недель не было ответа, но потом пришел ответ, в котором Луиза сообщала, что моя открытка дошла до нее с промедлением, ибо за эти годы они три раза переменили адрес. Корзина моя у нее цела, но я должен прислать ключ от замка, чтобы она могла показать на таможне содержимое корзины. Я с восторженным изумлением написал ей, что у меня не только ключа, но нет и того дома, в котором некогда хранились ключи, и попросил сломать замок. Луиза сломала замок и прислала мою корзину в Прагу! Представьте себе, ее муж был мобилизован и сражался на русском фронте, а она в течение 8 лет, которые в Германии тоже были нелегкими, сберегла и таскала с квартиры на квартиру мою 2-пудовую корзину!

Но да не подумает читатель, что все немецкие квартирные хозяйки были такими же ангелами, как Луиза Аппельт. Вспоминаю мою первую встречу с этим "классом" немецкого населения. Увидев обычное объявление "Сдается мебелированная комната", я позвонил. Дверь на половину открылась, в ней появилась тетка средних лет. Я вежливо поздоровался и сказал, что хочу снять комнату. Она окинула меня сердитым взглядом, рявкнула "Вы никак иностранец? Не беру!" и захлопнула дверь перед моим носом.

* * *

Первые три дня войны немцы находились в состоянии крайнего возбуждения. По улицам двигались толпы, певшие Deutschland iiber alles (национальный гимн) и Wacht am Rhein. Если им попадался прохожий, похожий, по их мнению, на серба или русского, они его колотили. Немцы почему-то думали, что все русские брюнеты, и потому особенно опасно было в эти дни показываться на улицах русским евреям. Я совсем не брюнет, и когда в первый раз пришел в канцелярию университета, чиновник полуспросил, полусказал: "Вы, конечно, поляк?" и был удивлен моим отрицательным ответом. Потому когда я в первые августовские дни ходил по улицам, никто меня не остановил.

"Патриотические" настроения первых дней перекинулись и туда, где им совсем не место - на территорию международной выставки книги. Павильоны враждебных держав были закрыты, и это сохранило их от разгрома. Но "патриотическая" толпа забросала камнями эти павильоны и разбила в них все стекла. 4 августа, когда Англия объявила войну Германии, немцы как-то сразу затихли, почувствовав, что война не будет веселой прогулкой в Париж, а будет чем-то долгим, тяжелым и опасным. Комендант Лейпцига издал приказ, запрещавший любые уличные демонстрации, и они немедленно прекратились.

Тяжелым стало положение застрявших в Германии россиян, особенно мужчин призывного возраста. Последние составляли особую категорию "военно-гражданских пленных". Меня возмущало само сочетание этих слов. Если я человек гражданский, то с какой стати я военнопленный? Часть этих "пленных" была заключена в тюрьмы, часть - и я в том числе - оставлена на воле под надзором полиции с обязанностью периодической регистрации. Впрочем, если бы фрау Аппельт не взяла меня к себе на полный пансион, я бы снова сам стал просить посадить меня в тюрьму, так как средств к существованию у меня не было.

Мне пришла наивная мысль - обратиться к немецкому общественному мнению с жалобой на наш военно-гражданский плен, и я написал соответственное письмо в редакцию. Социал-демократическая газета напечатала мое письмо с сочувственным комментарием от редакции, либеральная отказалась. В редакцию консервативной я и не сунулся.

Ассистент профессора Лампрехта меня навестил 5 или 6 августа сказав, что пришел узнать, благополучен ли я; что в случае каких-либо осложнений с полицией мне надо позвать его, и он засвидетельствует мою благонадежность. Я был очень тронут, но сам он находился в угнетенном настроении по случаю вступления Англии ("наших германских братьев") в войну против Германии. Прощаясь со мной, он просил меня не проникаться ненавистью к Германии и немецкому народу.

Когда он ушел, я, растроганный его посещением, схватил свой дневник и внес туда такую декларацию: "Нет, мой дорогой "враг"! Я не буду ненавидеть ни тебя, ни твой народ, но я ненавижу тот общественный строй, который порождает такие ужасы, как эта массовая бойня, в которой миллионы людей падут без всякой необходимости, с великим горем для своих семей и с разрушением народного богатства".

Конец августа и сентябрь прошли для меня без всяких событий. Я сидел дома у фрау Луизы и писал дневник, куда записывал свои наблюдения и размышления по поводу всего происходящего. О возможности возвращения в Россию я не помышлял. В конце сентября ко мне забежал приятель, студент-россиянин, и сообщил весьма важную новость: между русским и немецким Красным крестом заключено соглашение об обмене интернированными, и что он собирается ехать домой. Я полагал, что на меня это соглашение, вероятно, не распространяется, ибо я - мужчина призывного возраста (26 лет). Правда, в России я был освобожден от призыва на военную службу по состоянию здоровья (близорукость и грыжа), но немцы едва ли это признают.

Но тут приятель дал мне адрес немецкого врача, который за 10 марок выдает нужное свидетельство, которое затем должен подтвердить полицейский врач. Я сразу побежал по указанному адресу и чудесный доктор, не производя никакого обследования, засвидетельствовал мои болезни. Все еще обуреваемый сомнениями, я отправился к полицейскому врачу. Он оказался милым, даже приветливым. Бегло просмотрев свидетельство, он молча прихлопнул его официальной печатью и вручил мне.

В середине октября в Лейпциге сформировалась большая партия возвращенцев, человек 200. Нас посадили на поезд и привезли в Штральзунд, где поезд въехал на паром, который привез нас на южный берег Швеции. Здесь нас пересадили в шведский поезд, который нас довез до станции Гэльве (севернее Стокгольма)

.

Наш проезд через Швецию был каким-то светлым и радостным чудом. На каждой станции большая группа женщин и мужчин встречала нас приветственными возгласами и аплодисментами и дарила через открытые окна вагонов сладости и цветы. Внезапно попав из враждебного мира в мир дружески приветливый, мы недоумевали, что означает такая встреча, и предполагали, что Швеция переходит на сторону Антанты. Но оказалось - нет! Шведская публика так же встречала и поезда с немцами, возвращающимися в Германию. Эти встречи выражали не политические чувства, а светлое, гуманное и христианское отношение к людям, претерпевшим злоключения без всякой вины с их стороны.

Из Гэльве мы на пароходе прибыли в финляндский город Раумо, любуясь по пути волшебной красотой финских шхер - скалистых островков, покрытых лесом. Из Раумо я на пол дня заехал в Петроград повидаться с дядей, Владимиром Иосифовичем Пушкаревым (он служил главным врачом удельного ведомства, в чине действительного статского советника). Все разговоры велись, конечно, о войне. Дядя и его семья (жена и двое детей) горевали по поводу гибели армии Самсонова в Восточной Пруссии, но были уверены в окончательной победе России.

В Петрограде я сел на курьерский поезд прямого сообщения "Петроград-Севастополь" и примчался в свою Прохоровку

.

10. Снова в Харьковском университете.

Весь 1915 год я неподвижно прожил дома в угнетенном (как была и вся Россия) состоянии из-за тяжелых поражений русской армии на фронте, начавшихся в апреле. В конце года на семейном совете было решено сделать попытку моего возвращения в Харьковский университет. Для этого нужно было получить от курского губернатора свидетельство о политической благонадежности. Мой старший брат Владимир, к которому губернатор хорошо относился, отправился к нему для переговоров. Губернатор сказал, что для получения такого свидетельства надо сохранять политическую невинность в течение не менее 5 лет, а мои аресты и полицейский надзор были еще слишком недавно. Но они придумали такой компромисс: губернатор напишет Его Превосходительству г-ну Ректору Императорского Харьковского университета частное письмо, в котором сообщит, что если Его Превосходительство г-н Ректор найдет возможным принять Сергея Пушкарева в число студентов университета, то со стороны губернатора возражений не будет. Ректором был в то время милейший и добрейший старичок чех Иван Вячеславович Нетушил. Он согласился принять меня, просил только, чтобы я "не подвел" его и не занимался нелегальной политической деятельностью, что я ему чистосердечно обещал

.

Итак, из сундука была извлечена моя старая студенческая форма, и в январе 1916 года я вошел в аудитории историко-филологического факультета, покинутые мною 6 с половиной лет тому назад.

Русскую историю в это время преподавали два профессора: Владимир Иванович Савва читал историю допетровской Руси, Михаил Васильевич Клочков - историю императорского периода. С последним мы скоро сблизились и почти подружились: он обратил внимание на "старого" (мне было уже 28 лет) и "заграничного" студента и заинтересовался мною.

М.В. Клочков написал докторскую диссертацию - толстую и обильно документированную книгу - на тему "Очерки правительственной деятельности времени императора Павла". Либеральная историография не любила Павла, тогда как М.В. Клочков находил в его деятельности некоторые положительные элементы, и кадетские историки сурово критиковали его труд.

Михаил Васильевич требовал от своих студентов регулярного посещения лекций и участия в занятиях руководимого им семинара, где каждый должен был прочесть серьезный доклад в каждом семестре. Темой моего первого доклада на семинаре М.В. Клочкова была "Внешняя политика Екатерины Второй и Павла Первого". Я больше месяца штудировал несколько томов Сборника русского исторического общества, содержащих дипломатические документы, и сделал из них много выписок. Выводы моего доклада были таковы: внешняя политика Екатерины была целесообразной, последовательной и весьма успешной; внешняя политика Павла - капризной, зигзагообразной, чуждой интересам народа и государства Российского.

Клочков внимательно выслушал мой доклад и сделал ряд возражений.

Я отстаивал свои выводы, и он сердито сказал: "Да что Вы мне говорите! Я 8 лет изучал эпоху Павла!"

Я ответил: "Профессор! Я только 8 дней изучал внешнюю политику Павла, но на основании фактов и документов пришел к своим выводам".

Спор с Михаилом Васильевичем не испортил наших отношений. Он не был ученым мандарином и вовсе не требовал, чтобы ученики как попугаи повторяли его мнения. Мы еще более сблизилась, и, возможно, у него тогда же появилась мысль, что меня следует оставить при университете для подготовки к профессорскому званию.

Летом 1916 г. Клочков провел через факультет постановление послать меня в научную командировку в Москву для занятий в рукописном отделении Румянцевского музея и в Историческом музее. Михаил Васильевич готовил в это время издание сборника наказов и инструкций, данных крупнейшими землевладельцами ХУ111 в. (Румянцевыми, Шереметьевыми, Шуваловыми и др.) управителям их вотчин. Я должен был находить в рукописных материалах эти наказы и выписывать из них наиболее существенные сведения (в частности, о функциях крестьянского мира). Работа оказалась нетрудной. Почерк крепостных писарей был очень четким, местами даже красивым, и я накопил большую пачку выписок.

В зале рукописного отдела Румянцевского музея стояло много небольших столов, каждый для двух человек. Рядом со мной работал пожилой человек, похожий на старообрядческого начётчика, которым он, вероятно, и был: стриженный "под кружок" с гладко зачесанными поседевшими волосами, в длиннополом кафтане.

Перед ним лежала толстая старопечатная книга в кожаном переплете с металлическими застежками. Под руками - листы белой бумаги такой же величины, как страницы книги. Рядом стояли два флакона: один -с черными, другой - с красными чернилами. Целый день он что-то усердно писал, поминутно заглядывая в книгу. Однажды, когда он вышел, я заглянул в его работу и ужаснулся: он не списывал, а срисовывал эту старопечатную книгу. Каждая буква представляла собою точную копию напечатанной: красные буквы он рисовал красными чернилами, а виньетки срисовывал с изумительным искусством!

Я был потрясен его религиозным усердием и трудолюбием. Работая так, он не мог срисовать за день более одной страницы. Значит, чтобы срисовать всю книгу, ему нужно было не менее года напряженной работы. Кто он был и почему мог позволить себе такую "роскошь", я не знаю. Мы так и не познакомились. Я прожил в Москве полтора месяца, но не изучил и не познал Москву, будучи занят своей работой

.

Осенний семестр 1916 г. я провел в Харькове, прилежно занимаясь. Один раз прочел на семинаре М. В. Клочкова доклад на тему: "Три историка - Соловьев, Ключевский, Покровский" (последний - будущий ленинский замнаркомпрос - был, впрочем, не историком, а большевицким публицистом, нагло искажавшим факты русской истории).

Через две недели после начала моего 8-го (последнего) семестра настал февраль 1917 года. Кроме советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов в Харькове образовался совет студенческих депутатов. Я с моим коллегой и другом Е.Ф. Максимовичем были избраны депутатами в этот совет от нашего историко-филологического факультета и составляли в нем правую оппозицию.

11.1917-й год.

Февральская революция и падение монархии были с радостью встречены русской "прогрессивной" общественностью. Все жили ожиданием "светлого будущего". Но я не радовался. Я никогда не был поклонником последнего императора, ибо считал его духовные силы и правительственные таланты недостаточными для управления государством в бурную и сложную эпоху.

Но теперь Россия находилась в тяжелой войне с грозным противником, и я желал нашей победы и опасался, что революция и падение монархии произведут такие тяжелые потрясения в политической и хозяйственной жизни государства и в моральной силе армии, которые сделают победу невозможной и принесут России тяжелое поражение.

На второй или на третий день после победы февральской революции я пришел проведать жившую в Харькове мою сестру Веру. Мы услышали раздававшееся с улицы пение и, подойдя к окнам, увидели огромную толпу с множеством красных флагов, медленно плывшую по улице с революционными песнями. Мы молча смотрели на эту процессию минуты две-три, и тогда сестра сказала мне: "Знаешь, Сергей, мне кажется, что это Россию хоронят". И слова ее оказались пророческими.

Пришла политическая свобода, и миллионы российских граждан устремились "делать политику". Бывшие нелегальные партии большевиков, социал-демократов, меньшевиков и социалистов-революционеров вышли из подполья, значительно пополнили свой членский состав и начали легально издавать газеты. Главнейшим и труднейшим вопросом политической жизни стал вопрос о войне. В Петрограде группа меньшевиков (во главе с Г.В. Плехановым и И.П. Аксельродом) образовала группу "Единство", которая требовала продолжения войны до полной победы над германским империализмом и издавала газету с одноименным названием.

Я сочувствовал этой программе, но в Харькове число членов этой группы было незначительно, и они никакой политической роли не играли, и потому я решил вступить в организацию РСДРП (меньшевиков), имевшую связи с рабочими массами.

В вопросе войны и мира меньшевики резко разделялись на две группы: "интернационалисты" (большинство) были против продолжения войны, которая должна окончиться без победителей и побежденных, и считали, что мир - без аннексий и контрибуций - должен быть заключен в результате усилий социалистических партий всех воюющих стран; "меньшевики-оборонцы" не верили в солидарность международного социализма и считали необходимым продолжать войну для поражения империалистической и агрессивной Германской империи.

В апреле левые элементы общестуденческого совета, опьяненные вином свободы, надумали и провели на совете глупое постановление об объявлении в Харькове общестуденческой забастовки. Мы с Е.Ф. Максимовичем энергично, но безуспешно возражали против этого нелепого постановления (ведь в каждом учебном заведении был свой особый порядок и свои особые нужды). Я не помню, чего именно требовала эта полухулиганская забастовка, какой она имела "успех" и чем закончилась, ведь в мае оканчивался университетский учебный год. Во всяком случае, у нас на историко-филологическом факультете лекции читались, и все занятия шли нормально до конца семестра.

В мае 1917 года я выдержал последние полагающиеся по программе полукурсовые экзамены и получил "зачетное и выпускное свидетельство", удостоверяющее, что я прошел полный курс историко-филологического факультета Харьковского университета. Впереди оставались еще только государственные экзамены.

Весною 1917 г. я часто посещал собрания меньшевицкой организации, на которых мы говорили, говорили и говорили, в то время как русские войска под влиянием большевицкой и немецкой пораженческой пропаганды всё более деморализовались и теряли остатки своего боевого духа. В мае процесс упадка становился всё более очевидным, а дискуссии на наших собраниях - всё более горячими. Однажды, когда я в своей взволнованной речи настаивал на том, что "революционная демократия" (меньшевики и эсеры) должна помочь правительству восстановить боеспособность армии, и закончил речь словами: "Если погибнет наша армия, то погибнет и Россия", - то в ответ со стороны интернационалистов раздались возгласы: "Кадетские рассуждения!"

По их мнению соглашаться с кадетами и особенно с их лидером П.Н. Милюковым в вопросе "империалистической войны" - это величайший срам для хорошего марксиста. Один из них, товарищ Лев, горячо атаковал мою немарксистскую позицию и еще раз повторил, что не дело социал-демократии поддерживать империалистическую войну. Я еще раз просил слова и сказал: "Товарищ Лев, будем последовательны: если мы абсолютно против этой "преступной" войны, примем программу Ленина, благословим братание русских солдат на фронте с неприятелем и отзовем армию с фронта. Зачем, если не для борьбы с неприятелем, нам нужно держать под ружьем 15 миллионов тунеядцев, которые сами деморализуются и приносят огромный ущерб народному хозяйству? Итак, мы должны или призвать армию сражаться с неприятелем, или отозвать ее с фронта". Товарищ Лев ответил мне сердито: "Нет-нет-нет! Товарищ Пушкарев совершенно извратил мою позицию. Я вовсе не принимаю болыыевицкую тактику. Мы социал-демократы интернационалисты не призываем и не отзываем!" После трех месяцев таких споров я убедился, что они совершенно бесполезны для дела родины, которую должна защищать армия на фронте (сам я был освобожден от службы в армии по состоянию здоровья ).

В июне я уехал в Прохоровку, где было имение моей матери. Позорное поражение и бегство 11-й русской армии в Галиции (в начале июля) наполнило душу мою стыдом и тревогой за судьбу России. Я решил, что прошло время изучать русскую историю и настало время ее делать, сколь бы ни скромны были мои силы. Чтобы защищать российскую республику, я поступил в армию добровольцем - решение, озадачившее как моих друзей, так и военное начальство.

12. В армии Керенского.

Я приехал в Харьков, пришел в управление воинского начальника и заявил о своем желании поступить в армию. Принимавший меня секретарь удивился и спросил: "Вы хотите в армию? Теперь! Зачем?" Я, стараясь сохранить самоуверенный вид, ответил: "Чтобы защищать Россию в ее теперешнем столь трудном положении". Он, с очевидной иронией, ответил: "Ну что ж, попробуйте!", o- и дал мне назначение в 24-й пехотный запасной полк, стоявший в городе Мариуполе на берегу Азовского моря

.

В канцелярии полка меня встретили с таким же недоумением и иронией, как в Харькове; послали в 8-ю роту, и первый раз в жизни я вошел в казарму. Первым впечатлением было разочарование, и в дальнейшем оно росло. Казарма была наполнена скучающей праздной толпой. В нашей роте было около 300 человек смешанного состава: небольшая группа боевых унтер-офицеров и ефрейторов, молодые крестьянские парни, еще недостаточно обученные, чтобы стать настоящими солдатами, пожилые "дяди", которые оставили в деревне семьи и хозяйство и тоскливо ожидали возвращения домой. Когда я вступил в эту миролюбивую армию в конце июля 1917 г., в нашей роте (вероятно, и в других) не было ни военного обучения, ни военного порядка и дисциплины, ни военного духа. Осталось только непреодолимое желание окончить это бессмысленное сидение в казармах и возвратиться домой.

Относительно солдатской массы в нашем полку было очень мало офицеров, и те редко появлялись в казарме. Военное обучение солдат было поручено унтер-офицерам, взводным командирам, которые исполняли свои обязанности с большим либерализмом.

По расписанию время обучения было от 8 до 12 утра, от 12 до 2 часов - обед и отдых, а после 2 часов время было свободно, и солдаты могли уходить в город. Никаких разрешений и "увольнительных записок" для этого не требовалось, ведь мы были солдатами Российской демократической республики и, следовательно, могли пользоваться общегражданскими правами.

Утром взводный командир спрашивал подчиненных: "Ну, ребята, кто идет на занятия?" Из 70 солдат нашего взвода обычно соглашались 15-20, остальные предпочитали оставаться в казарме. Я, конечно, был среди тех, кто шел на занятия, но усердие приносило мне мало пользы, ибо больше половины учебного времени было занято курением и разговорами, и через 3-4 недели такого "обучения" я оставался таким же мизерным солдатом, как в начале моей военной карьеры.

Я надеялся, что моя политико-воспитательная работа среди новых товарищей будет иметь больший успех, чем мои военные усилия, но и эта надежда меня обманула. Прежде всего, моя личность и внешность (в частности пенсне - признак "буржуя" в то время) возбуждали у солдат недоумение и, может быть, подозрение: "Какого черта хочет этот очкастый в переполненной, грязной, душной казарме, из которой каждый хотел бы выбраться как можно скорее?"

Старался собирать вокруг себя малые кружки слушателей, чтобы говорить о современном военном и политическом положении и излагать мои "оборонческие" взгляды. Слушали внимательно, но молча.

С самого начала встретил здесь очень сильного противника. Это был унтер-офицер средних лет, раненный в начале войны, но теперь совершенно здоровый; высокий, крепкий, с бородкой клином, убежденный большевик, с очень громким голосом, значительно превосходившим звучность моего. Возражая мне, он проповедовал ленинские идеи о ненужности и преступности этой империалистической войны.

Взводные командиры в наши споры не вмешивались, ибо мы как граждане пользовались неограниченной свободой слова. Часто окружавшие нас солдаты, выслушав наши горячие споры, говорили: "А черт вас разберет, кто из вас говорит правду!" Но, конечно, его ключевая аргументация: "Мы не хотим больше этой проклятой войны, мы хотим мира!" - была ближе солдатскому сердцу, чем мои патриотические призывы.

Послеобеденное время мы проводили или на берегу моря, лежа на песке и купаясь в теплой и мелкой воде Азовского моря, или на шумных политических митингах на городской площади, где толпа, состоявшая главным образом из солдат, слушала речи большевиков, меньшевиков и эсеров. Главное содержание большевицких речей было просто:

- Товарищи, 300 лет буржуазия и помещики пили вашу кровь! Теперь мы опрокинули царизм, но свободны ли мы? Нет! Теперь у нас Керенский. Но кто таков Керенский? Керенский - наемник русской и иностранной буржуазии, он заставляет вас продолжать эту бессмысленную войну. Нужна ли вам эта кровавая, преступная война?

- Нет, нет, не нужна!

У большевиков, очевидно, была подготовлена хорошо тренированная группа подголосков, по-украински пидбрехач!в, которая дружно кричала желательные большевицким ораторам ответы на их вопросы.

- Нужны ли вам турецкие или немецкие земли?

- Нет, нет, не нужны, у нас своих довольно!

- Хотите ли вы проливать кровь за интересы английских и амери канских капиталистов

?

- Нет, нет, не хотим

!

- Хотите ли вы мира?

- Да! Да!

- Так слушайте! Керенский, меньшевики и эсеры изменили рабочему народу: они продались русским, английским и американским капиталистам, и вот почему они снова и снова гонят вас в бой. Только наша партия, партия большевиков, даст вам мир!

Другим важным вопросом в то время был вопрос о земле, и здесь ленинское демагогическое вранье так же работало полным ходом. Боль-шевицкий агитатор спрашивал солдатскую (т.е. крестьянскую) толпу:

- Нужно ли вам больше земли, чем у вас есть?

- Нужно!

- Есть ли у вас так же много земли, как у помещиков?

- Нет, у них больше.

- Вот видите! Но даст ли вам землю правительство Керенского? Только наша партия, партия большевиков немедленно даст вам землю...

Несколько раз я брал слово, чтобы объяснить, что большевики дают обещание, которое они не могут исполнить. Чтобы доказать это, приводил статистические данные о современном землеустройстве в России. Очень скоро убедился, что площадь, наполненная толпой, неподходящее место для научной дискуссии, особенно для статистики.

Толпа сначала слушала молча, но скоро большевицкие активисты становились нетерпеливы и начинали кричать: "Долой! Чего нам слушать эту чепуху! Он, видно, стоит за буржуев! Долой! Долой!" Их крики заглушали мои слова, и мне приходилось прерывать речь.

В середине августа я осознал свою военную и политическую неудачу в 8-й роте, и по своей просьбе был переведен в учебную команду, где готовились будущие унтер-офицеры. Здесь еще царили порядок и дисциплина и производилось регулярное военное обучение.

Я старался, как мог, но, конечно, не сумел стать хорошим солдатом, ибо для этого нужны физическая сила и ловкость, которых у меня не было. Проявилось это на первом уроке штыкового боя, во время которого каждый должен был ударом штыка поразить стоявшее перед ним соломенное чучело. Когда я ударил своего соломенного противника, офицер, руководивший занятиями, кисло усмехнулся и сказал: "Ну, Пушкарев, таким ударом вы разве только жабу заколете".

Более успешной оказалась моя политическая деятельность в учебной команде. В это либеральное время каждая рота выбирала свой комитет, и я был выбран членом комитета и стал его секретарем. Атмосфера в учебной команде была гораздо более здоровой, чем в полковых ротах. Наш комитет работал в полном согласии с начальником учебной команды. Мои отношения с солдатами были дружескими, а офицеры, хоть и не видели во мне будущего героя, но ценили как надежное связующее звено между ними и рядовыми.

В середине или в конце сентября наше военное обучение и нормальная жизнь в казарме неожиданно прервались, и мы были призваны доказать на деле военную пригодность и лояльность правительству. Нашу учебную команду вызвали подавить бунт и восстановить порядок в городе Бахмуте (ныне Артемовск) в Донецком бассейне. Причины бунта носили не политический, а алкогольный характер.

Как известно, в конце XIX в. в России была введена казенная винная монополия; водка продавалась в казенных винных лавках и давала государственному казначейству огромный доход. В каждом большом городе находились большие склады водки в бутылках разной величины. В начале войны продажа водки была запрещена, винные лавки закрыты, а на складах сохранились огромные запасы казенной водки в бутылках. Конечно, крестьяне и солдаты очень скучали без привычного напитка. Крестьяне помогали себе производством разного рода самогона, а солдатам, особенно тем, кто мерз в траншеях, так нужна была бы чарка водки, чтобы согреть тело и подбодрить дух. Временное правительство решило продолжать политику строгой прогибиции, но оно не было достаточно сильным, чтобы проводить ее в жизнь. Несколько месяцев солдаты и рабочие в городах, проходя мимо винных складов, бросали тоскливые взгляды на это огромное, втуне лежащее богатство, но, наконец, их терпение лопнуло

.

В некоторых городах солдаты и рабочие взломали замки на воротах винных складов, ворвались внутрь и предались повальному безудержному пьянству. В результате последовали драки, грабежи и разного рода беспорядки. Это и произошло в Бахмуте. Солдаты 25-го запасного пехотного полка захватили здание винного склада, сами напивались "до чертиков" и приглашали прохожих принять участие в пиршестве. Местные власти были бессильны против этой пьяной вакханалии, и в Бахмут для восстановления порядка послали нашу учебную команду и роту юнкеров Чугуевского училища

.

Мы вышли из вагонов привезшего нас поезда и вошли в Бахмут в строгом строевом порядке, возбуждая внимание и удивление местного населения, трезвого и пьяного. Пришли на площадь, по команде остановились и стали "вольно", а наш командир отправился получать информацию и инструкции от местных властей.

На тротуаре возле нас стоял совершенно пьяный солдат 25-го полка; чтобы сохранить вертикальное положение, он обнимал фонарный столб. Увидя наши стройные ряды, он удивился и обратился к нам с вопросом: "Товарищи! Какого вы полка?" Наши ребята отвечали: "24-го пехотного запасного". Он точно бы обрадовался и воскликнул: "Ето здорово, товарищшы! Теперь мы будем пить водку умеcте с вами!"

Как секретарь ротного комитета, в некоторой степени должностное лицо, обязанное поддерживать "революционный порядок" (в этих словах я вижу огромное противоречие), я сказал ему громким и резким голосом: "Мы пришли сюда, чтобы восстановить порядок в вашем городе, а не для того, чтобы пьянствовать вместе с вами!"

Он точно бы наполовину отрезвел, с удивлением бегло взглянул на меня и, обращаясь к нашим солдатам, сказал: "Товарищшы! Что оно как-то, чудно выходить. Стало быть, 25-й полк будет водку пить, а 24-й - Богу молиться?". Опираясь спиною на столб, сложил руки на груди молитвенным жестом и поднял глаза к небу. Наши солдаты громко рассмеялись, и моя строгая декларация развеялась в воздухе бесследно.

Скоро наш командир возвратился, и мы пошли к источнику беспорядков - водочному складу - большому трехэтажному кирпичному зданию в форме удлиненной подковы, окна которого защищали решетки. С узкой стороны склад был отгорожен от улицы массивной железной решеткой с воротами посредине. Замок и петли на воротах были покорежены и сломаны. Прошло несколько дней прежде, чем их починили. В эти дни и ночи вход во двор охранялся двумя вооруженными часовыми -по одному от нашей команды и от юнкеров. Ночью к воротам один за другим подходили солдаты 25-го полка и шептали: "Товарищ, товарищ! Дай "сотку" или хоть "мерзавчика" (это были названия самых малых бутылок водки). Мы отказывались, а если они долго и настойчиво приставали, мы сердито кричали: "Убирайтесь вон, или мы будем стрелять!" Они, со своей стороны, приходили в ярость и орали: "Вы, сукины сыны, проклятые! Для кого вы бережете эту водку?! Или сами хотите вей слопать?"

В сентябре мы сберегли бахмутский склад, а в октябре-ноябре все винные склады перешли во владение правительства Ленина - Троцкого -Дзержинского. К ночным тревогам присоединялись и дневные: когда я входил в наше караульное помещение, то ясно обонял запах водки и видел чересчур веселое настроение наших солдат. Обращаясь к ним или с официальным "товарищи", или с отеческим "ребята", я увещевал их: "Неужто же и вы хотите напиться пьяными, как тутошние свиньи?" Солдаты дружно меня успокаивали: "Нет, нет, товарищ Пушкарев, не беспокойтесь, мы службу знаем! Ну, а если выпить мерзавчика, оттого беды не будет..." Они и мне предлагали "выпить мерзавчика", но я упорно отказывался.

А наши ночные посетители не ограничивались бранью и угрозами: в одну из ночей пулей какого-то стрелка из солдат 25-го полка был убит стоявший на карауле юнкер Чугуевского училища, юноша, почти мальчик. И так не хотелось ему умирать, защищая... водку. Эта водочная война продолжалась недели две и окончилась почти благополучно. Офицерам и членам ротного комитета удалось удержать наших солдат от пьянства, и, когда в Бахмуте восстановился относительный порядок, наша команда возвратилась в Мариуполь.

В октябре полковое начальство послало меня в Виленское военное училище, находившееся тогда в милом, зеленом украинском городе Полтаве. И я еще раз переменил место и характер моей военной службы.

В это время было велено послать в военные училища всех солдат с высшим и средним образованием, ибо юнкера, в большинстве вполне лояльные к Временному правительству, готовы были защищать его, хотя многие высказывали недовольство пассивным и снисходительным отношением правительства к большевицкой опасности.

В военных училищах, как и во всех воинских частях, в это время действовали выбранные комитеты, шли митинги и политические дискуссии. Я принимал живое участие в политической жизни училища и был избран членом училищного комитета, ибо мои патриотические и оборонческие речи обратили на себя внимание и юнкеров, и офицеров.

В середине ноября большевики захватили власть в Полтаве, и местный совет (в котором большинство принадлежало большевикам) признал ленинский Совнарком законной властью. Меня и еще одного члена училищного комитета послали в совет как представителей училища. Жутко было нам, двум юнкерам, проходить через большой зал заседаний совета под враждебные выкрики обольшевиченных солдат, но мы делали вид, что мы, представители одной из воинских частей полтавского гарнизона, чувствуем себя на своем месте и ничего не боимся.

Деморализованная полтавская солдатня не была достаточно сильна и активна, чтобы "ликвидировать" наше Виленское военное училище, прекрасно вооруженное и организованное, которым руководил высокоуважаемый и любимый директор генерал Адамович.

В декабре, когда стало очевидно, что большевицкое правительство в Петрограде продержится у власти не два-три месяца, как мы надеялись, а неопределенно долго, наши офицеры и училищный комитет решили: так как наше училище находится в Полтаве, т. е. на Украине, то мы должны признать нашим законным правительством не ленинский Совнарком в Петрограде, а Центральную Украинскую Раду в Киеве.

Мы послали в Киев делегацию из 6 человек: трех офицеров и трех юнкеров, членов училищного комитета (в числе которых был и я). Нас принял пан Симон Петлюра, военный министр и главнокомандующий войсками ("головной атаман") Украинской республики. Когда мы вошли в его кабинет, он встал нам навстречу, и вся аудиенция происходила стоя.

Я молчал во время аудиенции и только слушал украинский (вполне мне понятный) разговор нашего предполагаемого военного министра и офицера, представителя нашей делегации. Петлюра, человек средних лет с острыми чертами лица, стоял перед нами в наполеоновской позе, но к концу разговора выяснилось, что он не имеет почти никакой реальной власти. И главное, - никакой реальной армии под своей командой.

Возвратившись в Полтаву, мы доложили генералу Адамовичу скудные результаты нашей миссии, и он в согласии с училищным комитетом решил распустить Виленское военное училище, ибо мы, 600 юнкеров, очевидно, не могли ни воевать с внешним врагом, ни предотвратить завоевание России большевиками. Мы тепло простились с директором и друг другом, сняли с плеч наши юнкерские погоны и разъехались кто куда.

13. Одинокий барчук среди классовых врагов.

Возвратился я в Прохоровку за несколько дней до Рождества. Мать и брат жили в доме, не терпя никаких притеснений от крестьян. Крестьяне занимали в отношении к новопришедшей советской власти нейтральное, выжидательное положение. Они, конечно, были рады ленинскому декрету, отменявшему право собственности на землю, и ожидали (в весьма преувеличенных масштабах) раздела помещичьих земель.

В это время советская власть на селе еще не была организована: не было ни партийных коммунистических комитетов, ни органов ЧК. Лозунг "Власть на местах!" означал, что на селе власть принадлежала сельскому сходу. В сельских местностях, как и в городах, появились коммунистические комиссары, но их функции и полномочия были неопределенны.

В нашей местности волостным комиссаром назначили высокого, здоровенного балтийского матроса бандитского вида и характера, с патронташем через плечо и с револьвером на поясе. На второй день после Рождества он объявился в Прохоровке и созвал сход. Собрание состоялось в местной школе. Толпа крестьян в полушубках, шапках и валенках тесно стояла в большой пустой комнате (парты унесли по случаю схода). Ораторы влезали на стол и держали речь. Я знал, что на сходе будет обсуждаться вопрос о нашей семье, и явился в своей солдатской шинели. Комиссар передал сходу привет от советского рабоче-крестьянского правительства и немедленно перешел к делу, ради которого он явился в Прохоровку: "Вот, товарищи, вышел декрет советского правительства, чтобы помещиков больше не было, а вот тут у вас в Прохоровке всё еще живут эти Пушкари, так их надо отсюда вышвырнуть".

Моя мать была хронически больна, не могла ходить без посторонней помощи и ее передвигали в специальном кресле. Для нас изгнание из дома в зимнюю стужу означало бы мучительную смерть, и я решил просить у схода, милости и справедливости. Поднявшись на стол, я сказал: "Граждане крестьяне! Гражданин комиссар совершенно неверно передает вам содержание земельного декрета 26-го октября. Там сказано, что помещичья собственность на землю отменяется, но о том, чтобы выгонять бывших помещиков из их домов, там не сказано ни слова".

Крестьянская толпа загудела: "Ето он правду говорить! Земля ихняя отходить к народу, ето как полагается, а сами они как жили у своем доме, так нехай живуть! Мы от них зла не видели, так нехай живуть!"

Комиссар продолжал настаивать на нашем изгнании, напоминая, что помещики 300 лет пили крестьянскую кровь, и рассказал лживую сказку о своей личной обиде, что он однажды не отдал чести прапорщику, и его будто бы за это посадили на год в военную тюрьму. Я сказал, что с моими двумя братьями - прапорщиками такого случая никогда не было и что гражданина комиссара обидел какой-то другой прапорщик, за которого мы не ответственны, и мужики согласились.

Наконец, рассерженный комиссар прибег к последнему аргументу. В это сумасшедшее время шляпка на даме, очки или пенсне на носу мужчины считались признаками буржуев, и комиссар, обращаясь к толпе, закричал: "Эх, товарищи! Да што тут долго разговаривать! Вы только посмотрите кругом себя! Вот мы все, сколько нас тут есть - все трудящие пролетарии, мы все без очков. А вот тут один нашелся в очках, ето господин Пушкарь!" - последовал презрительный жест указательным пальцем в мою сторону.

Я поднялся на стол и обратился к сходу: "Граждане крестьяне! Если у меня слабые глаза и доктор велел мне носить очки, то это не такое большое преступление, за которое меня и мою больную мать надо выгонять из нашего дома на лютый мороз".

Здесь здравый мужицкий разум восторжествовал над одним из предрассудков революционного времени, и мужики дружно "загудели": "Ето ничаво, што он носить очки! Ето ничаво! Ето можно! Нехай носить очки!"

Итак, народное собрание разрешило нам жить в нашем доме, а мне сверх того позволило носить пенсне.

Я пришел домой докладывать о своих успехах "на вече", но скоро наша радость была омрачена. Часа через два после схода комиссар явился в наш дом, чтобы проверить, кто тут живет. В согласии с решением схода он признал "право жительства" матери, брата Николая и мое, но к нам приехал из Курска на праздники брат Борис с женой, и комиссар строго спросил: "А ето кто тут какие-то посторонние люди?"

Мы объяснили, что это вовсе не посторонние лица, а члены нашей семьи, но он не был в этом убежден и строго приказал, чтобы они немедленно отправились "по месту жительства". Спорить с вооруженным бандитом не приходилось, и брат Борис с женой отправились на железнодорожную станцию, чтобы возвратиться в Курск, где Борис жил несколько месяцев в 1917 году в качестве новоизбранного председателя губернской земской управы.

Тревожно прошли наши рождественские праздники 1917 года, и это было последнее Рождество, которое я провел в родительском доме. С приходом в деревню новой власти становилось очевидным, что жизнь бывших помещиков в их усадьбах будет чревата всякими тревогами и опасностями, и надо было искать более безопасное место жительства.

В Харькове жили мой дядя (брат матери), профессор медицинского факультета Харьковского университета П.И. Шатилов, и моя замужняя сестра Вера. Ее муж И.З. Фурсов служил железнодорожным врачом на станции Харьков. Он умудрился получить специальный санитарный вагон, и в самом начале января мы перевезли мать в этот город.

Моему брату Николаю тоже следовало переменить место жительства. Он был поистине "судия праведный". Его усердное и терпеливое служение Фемиде снискали уважение у окрестных крестьян. Но для новых властей он был помещиком и судьей при "старом режиме", и это грозило ему всякими преследованиями и, возможно, гибелью.

Мать и брат уехали, а я решил остаться на "жительство" в нашем прохоровском доме. Почему и зачем? Потому что я, как и многие интеллигенты тогда, не верил в долговечность ленинской власти и ожидал, что скоро большевики падут и настанет нормальная человеческая жизнь, конечно, с большими социальными реформами, но без чекистского террора и без забвения всех моральных и правовых принципов.

Зачем? Чтобы сохранить наш дом и нашу усадьбу от расхищения. Крестьянские моральные и правовые взгляды на этот вопрос были таковы: если бывшие помещики остались жить в своём доме, нехай живут; и если помещик или его сыновья пожелают обрабатывать землю своими руками, то им надлежит отвести земельные наделы, сколько полагается на душу.

Если же помещичья семья убежала или уехала, и дом стоит пустой, то дом и усадьба становятся (в терминах римского права) "ничьими", и их можно и следует разобрать (заметьте: не разграбить, а разобрать!) В самом деле: можно ли назвать грабителем человека, который поднял на дороге и взял себе чемодан, потерянный каким-то проезжим?

Итак, я остался один в пустом доме. Впрочем, я был не совсем один, и дом был не совсем пустой. Со мной остались две преданные нашей семье "домработницы": кухарка Аннушка, женщина средних лет, прекрасная повариха, со скептически-насмешливым характером, и горничная Гаша (Агафия), очень милая, скромная девушка.

Она мне очень нравилась, но никакого романа с ней у меня не было, и я ни разу ее не поцеловал (теперь я жалею об этом - может быть мой поцелуй был бы ей приятен как выражение моей симпатии и благодарности за преданность нашему дому).

Однажды ей пришлось претерпеть обиду за эту преданность. При посещении нашего дома большевицким патрулём один красный хам обратился к ней с наглой издёвкой: "Што, девка, осталась господские горшки выносить?" Я ответил: "Вы ошибаетесь, гражданин! Никогда Гаша не выносила моих горшков, я всегда ходил пешком в нужник, а горшка у меня не было и нет, посмотрите под моей кроватью". Он что-то злобно проворчал и отошел.

Наш "господский" дом состоял из 6-ти комнат с двумя прихожими и кухней, пристроенной к дому. По обеим сторонам были широкие веранды. Одна сторона была обращена в сад, другая - во двор. На другом конце двора стоял другой, довольно большой дом - "людская". Она разделялась большими сенцами на две части: в правой было две комнаты, в которых жил управляющий (точнее, приказчик). В левой находились кухня, комната для "людской" кухарки с мужем и очень большая комната, служившая столовой и спальней для десятка постоянных рабочих, годовых и "полетчиков" (наше имение было, по российским масштабам, небольшое - 230 десятин).

С отменой права собственности помещиков на землю и с исчезновением тех, кто раньше вел хозяйство, для управления имением был создан комитет из 5-6 человек: я не знаю, кто персонально в него входил, кто его выбирал и каковы были его функции и полномочия. Однажды случайно слышал разговор небольшой кучки крестьян, упрекавших комитетчиков за то, что они "пушкаревского телёнка съели". Очевидно, за ними признавалось только право надзора, но не право распоряжения "пушкаревским" имуществом. Вероятно, комитет состоял из деревенских активистов, принадлежавших к бедному слою населения.

Должен, однако, с признательностью отметить, что ко мне лично "комитетчики" проявляли большую степень деликатности. Они, конечно, могли бы реквизировать две-три комнаты и поселиться в "господском" доме, но они этого не сделали, а поселились в тех двух комнатах, где прежде жил управляющий. Ко мне же в дом никто из них не заглянул ни разу. Я тоже ни разу не заглянул к ним. Я свободно ходил по двору, обменивался дружескими словами с нашими бывшими рабочими (избегая "щекотливых" тем), заходил в большую конюшню, чтобы проведать своих четвероногих друзей.

Жил я в угловой комнате дома, питался в столовой как настоящий "барчук" и так же хорошо и обильно, как в прежние времена. Кухарка Аннушка имела свободный доступ в амбар-кладовую, где хранились пищевые продукты своего производства: сало, яйца, пшено, гречневая крупа, картошка, капуста, лук. Гаша проходила через весь двор в ледник, стоявший около "людской", и приносила молоко, творог и сметану.

Итак, зимой 1918 года я оказался как бы дачником, жившим в полном одиночестве в 6-ти комнатах и на полном пансионе. Но праздным дачником я не был. В мае 1917 года курс историко-филологического факультета Харьковского университета был мною окончен и получено зачетное и выпускное свидетельство. Нужно было готовиться к государственным экзаменам, которые должны были состояться в мае 1918 года. Я с увлечением прочитывал горы исторической литературы из нашей домашней библиотеки, и зачастую просиживал допоздна.

Жил я один, но нередко занятия мои прерывались незваными посетителями. Единственным приятным гостем у меня была Гаша. Часто вечерами я звал её в свою комнату, усаживал в кресло и вел с ней разговоры не как "барчук" с "горничной", а просто, как молодой человек с милой, симпатичной девушкой. Беседы наши были интересными и задушевными, мы вспоминали нашу прежнюю спокойную жизнь и совершенно не чувствовали социального неравенства между нами.

Тягостными и небезопасными были посещения, а иногда даже квартирование "краскомов" и солдат формировавшейся тогда Красной армии. Раза два в нашем доме по неделе квартировали штабы каких-то ее частей. В соседней с моей комнате брата на письменном столе стоял телефон, работал он почти непрерывно.

До меня доносились то звонки, то грубые и отрывистые, казавшиеся мне бессмысленными фразы, пересыпанные крепким русским словцом. Тревожные вопросы, сердитые окрики, бесконечные ругательства представляли собой сумбурную картину суматохи, безграмотности и бестолковщины. Иногда ко мне в комнату заходили отдельные штабисты и спрашивали, кто я, зачем нахожусь здесь и что делаю. Я объяснял, и они, оглядев горы книг и бумаг, расположенных всюду, где только было возможно, удалялись вполне удовлетворенные моими словами.

Хуже было ночью. На ночь я замыкался в своей комнате и слышал не раз, что дверная ручка как-то тихо постукивает, словно дверь пытаются открыть снаружи. Иногда этих настойчивых попыток проникнуть ко мне было несколько. Я предполагал, что кто-то из красных "штабистов" пробует, нельзя ли открыть дверь бесшумно, чтобы убить "помещика" и ограбить его, предполагая, что деньги и драгоценности должны у бар водиться в несметном количестве... А там будет ли начальство производить дознание, чтобы разыскать виновника? Да и какая вина в том, чтобы зарезать одного "недорезанного буржуя"? Но замок на моей двери был крепким, и предприятие не удалось.

Другого рода предприятиями новой власти были налеты на помещичьи усадьбы небольших военно-полицейских команд, состоявших обычно из 6-8 человек, рассылаемых из Корочи по уезду для обысков и "разоружения" помещиков. Набирались в эти команды социальные и моральные подонки деревни.

В нашем доме было два таких обыска, и один запомнился мне очень хорошо. В банде было человек восемь. Высокий энергичный человек в солдатской шинели с револьвером на поясе был их главарем. Он-то и спросил, есть ли у меня оружие. Услышав отрицательный ответ, отдал приказ приступить к обыску. В отличие от жандармского офицера он совершенно не интересовался моим книжным шкафом, но очень долго и тщательно копался в шкафу со всякой всячиной. В одной из коробок у меня хранилась большая и полная коллекции почти из 20-ти серебряных рублей, от Петра I до Николая II. Открыв коробку, он сказал: "А, ето старые деньги! Ето не может быть у частной собственности, ето надо у музей", и пересыпал рубли в свой карман. Не знаю, дошли ли они до музея, но, как писал один чиновник у Щедрина, "сумлеваюсь штоп".

В другой коробке он нашёл маленький пистолет "монтекристо" и обрадовался: "А-а-а! вы сказали, што у вас нету оружия, а ето што такое?!" Я совсем забыл о существовании этого "оружия", из которого мы в юные годы стреляли в цель, и ответил совершенно чистосердечно: "Да помилуйте, какое же это оружие! Я совсем забыл про него. Это не оружие, а, скорее, игрушка. Этим "оружием" и человека-то убить нельзя". Он ехидно и злорадно ответил: "Гм! так вы говорите, што етим нельзя убить человека? А вот мы сейчас попробуем, што, ежели, можно убить человека, али нельзя", - и стал нарочито медленно заряжать мой пистолетик. Я стоял, прислонившись спиной к двери в другую комнату, он - на расстоянии 3- 4 шагов от меня и, зарядив пистолет, повторил: "Да, вот мы сейчас попробуем, што, ежели, можно убить человека, али нельзя", - и стал целиться в мой лоб. Я стоял молча и неподвижно, как окаменевший, да и что я мог бы сделать или сказать в моем-то положении? Сколько времени продолжалось прицеливание, я не знаю. Минуты казались долгими, гораздо длиннее, чем были в действительности. Потом он резким движением приподнял дуло пистолета вверх и - бах! Пуля пролетела прямо над моей головой и застряла в двери. Толстую дверь она не пробила насквозь, но, конечно, мой череп с такого расстояния пробила бы легко. Выстрелив, весёлый стрелок пренебрежительным жестом бросил пистолет на стол и сказал: "Ну, правда, что говённый пистолет, возьмите его себе!" и, похлопывая рукой по кобуре висевшего у него на поясе офицерскою нагана, он подмигнул и сказал с довольной улыбкой: "Наши лутче!" Затем забрал свою команду и удалился со своей ценной находкой в кармане.

Но самым тягостным и отвратительным было двукратное посещение того самого матроса-комиссара, с которым я спорил на сходе 26-го декабря. Входя в мою комнату, он, конечно,.без приглашения плюхался в кресло и, вытянув ноги и развалясь в нем* излагал мне свои политические воззрения. Главным пунктом его политической философии было то, что в России надо сделать "еремеевскую" (т.е. варфоломеевскую) ночь, а именно перебить всех бывших помещиков и капиталистов, чтобы избежать опасности возвращения к "старому режиму" и к "проклятому царизму". Я слушал молча и не пытался спорить.

Февраль 1918г. был для советской власти чрезвычайно тревожным временем. Переговоры с немцами в Брест-Литовске затягивались и не приводили к заключению мирного договора. Немцы отвергли декларацию главы советской делегации Троцкого, гласившую: мы прекращаем войну и демобилизуем армию, но мы не можем подписать аннексионистский договор. Они разорвали договор о перемирии и начали на северном фронте наступление, которому новорожденная Красная армия не могла оказать серьезного сопротивления.

На юге России положение осложнилось новым политическим фактором - образованием "независимой Украинской республики": 9-го февраля немцы заключили с украинской Центральной Радой мирный и союзный договор, согласно которому немецкие войска вводились на Украину для защиты ее от возможных нападений с востока. В феврале-марте 1918 г. германские и австро-венгерские войска оккупировали все украинские губернии. Курская губерния должна была быть разделена между РСФСР и Украиной, но еще до заключения немецко-советского мира (3-го марта). Несколько дней никто не знал, где точно будет проходить граница.

Когда немецкие войска в конце февраля подошли к границам губернии и перешли их, среди советских "вооруженных сил" и администрации воцарилась дикая паника: и те, и другие поспешно бежали на север, к Курску, тогда как население спокойно ожидало грядущие события. Немцы заняли Белгород, большой уездный город Курской губернии (в 50-ти верстах от Прохоровки) и продвинулись ещё немного на север.

Помню разговор в нашем дворе: один крестьянин быстрым шагом подходит к другому и с волнением говорит ему: "Слыхал? Немцы идуть, ужо Белгород взяли!" А тот успокоительно отвечает: "Ну так што ж што идуть?! Они идуть не для войны, а для порядку..." Видно, он ждал больше порядка от немцев, чем от ленинской "рабоче-крестьянской" власти.

Итак, в нашей Прохоровке в течение 2-х недель не было никакого правительства - ни царского, ни временного, ни советского, ни украинского, однако не было никакой анархии: все жили тихо и спокойно. Меня по-прежнему никто пальцем не тронул. Целыми днями я занимался подготовкой к государственным экзаменам, а по вечерам беседовал со своей милой и тихой Гашей.

К середине марта выяснилось, что Прохоровка остается в составе РСФСР, а следующая станция Кустарная в 25-ти верстах к югу от Прохоровки будет пограничным украинским, т.е. фактически немецким пунктом.

Я решил, что нужно бежать на юг, чтобы по возвращении большевиков не попасть в число жертв "еремеевской" ночи. Впоследствии узнал, что вернувшиеся в Прохоровку большевики убили несколько местных купцов и я, весьма вероятно, был бы одной из первых жертв.

14. Подготовка к профессуре

.

Вскоре после полудня 15-го марта 1918 г. я снарядил солдатский вещевой мешок, надел его на плечи и скорым шагом пошел вдоль железной дороги на юг. По дороге ко мне присоединился молодой купеческий сын. За 5 часов почти безостановочного марша мы с ним "отмахали" 25 верст и ещё засветло подошли к станции Кустарной, где нас встретил немецкий пограничный патруль - унтер-офицер и три солдата.

Я поздоровался с унтер-офицером и сказал по-немецки, что мне надо ехать в Харьков, ибо я студент Харьковского университета, упомянув мимоходом, что я учился и в Гейдельбергском. Слова мои произвели на него хорошее впечатление: он дружески пожал мне руку и пропустил меня, а за компанию и моего спутника, без всяких вопросов. В переполненном поезде, тащившемся мучительно медленно и с долгими остановками, добрался до Харькова. Там встретился с родными и со своим патроном профессором М.В. Клочковым и вступил под сень харьковских пенатов.

В конце апреля в Киеве произошел переворот: Центральная Рада была свергнута и власть оказалась в руках новоявленного гетмана Скоропадского, бывшего генерала российской армии. Харьков он оклеил плакатами: "Вся власть на Украине принадлежит мне!", что выглядело более, чем странно.

Когда я появился в Харькове, Клочков встретил меня радостно и радушно, и я, освободившись от "советских" опасностей и тревог, снова погрузился в университетскую жизнь. Надо сказать, что гетманское правительство в жизнь нашего университета совершенно не вмешивалось, и она шла по старым порядкам, нормам и обычаям. В мае 1918 г. я благополучно выдержал государственные экзамены и по представлению проф. М.В. Клочкова был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию по кафедре русской истории.

Теперь главным моим занятием стала подготовка к экзаменам на звание магистра. Опять приходилось читать горы литературы по русской истории и делать массу выписок. На первом месте стояли необъятная 29-томная "История России с древнейших времен" С.М. Соловьева, которую, конечно, надо было штудировать не подряд, а с выбором; 5-томный "Курс" В.О. Ключевского, в котором глубокое знание исторических источников сочеталось с высокохудожественным изложением; суховатый, но полный фактического материала курс "Лекций" С.Ф. Платонова; блестящая плеяда московских историков - М.К. Любавский, М.М. Богословский, А.А. Кизеветтер, С.В. Бахрушин и другие. Надо было знакомиться с историографией середины XIX века (М.Г. Погодин, И.Д. Беляев) и с собраниями источников по русской истории, изданных археографической комиссией академии наук, начиная с "Полного собрания русских летописей".

Предстояло прочитать 12-томный труд патриарха русской историографии Н. М. Карамзина "История государства Российского", написанный тяжеловесным, но торжественным поэтическим слогом. Словом, сего чтения хватило бы года на три, а нужно было уложиться в эту обширнейшую программу за год.

Но кроме моего главного занятия М.В. Клочков назначил меня библиотекарем существовавшей на нашем факультете исторической библиотеки. Должность эта была на общественных началах и никак не оплачивалась, но давала возможность сочетать приятное с полезным.

Мне и раньше нравилось находиться и работать в большой комнате библиотеки, где стены были плотно заставлены книжными шкафами, в которых хранилось несколько тысяч книг по русской и всеобщей истории, вполне достаточных для подготовки студентов к полукурсовым экзаменам. Книги на дом не выдавались, а для читателей стояли в середине комнаты два длинных стола, которые никогда не были пустыми

.

Обычно за столами сидели человек 30 студентов и студенток; последние составляли большинство. Это был красивый цветник русско-украинских и еврейских девушек, говорю "русско-украинских", ибо в то время эти две - по теперешним понятиям - совершенно различные нации было невозможно отграничить ни по виду, ни по разговору. Я находил и выдавал просимые книги, а в конце дня возвращал на законные места на полках. Кроме выдачи книг, часто приходилось также давать разные советы и справки. Я бодро маршировал по библиотечной комнате в солдатской форме и в высоких сапогах (я сохранил солдатскую форму, чтобы не возиться с воротничками, галстуками и манжетами).

Не скрою, что, хотя я с одинаковым усердием обслуживал студентов и студенток, мне было приятнее обслуживать милых приветливых девушек. У меня не было здесь никаких романов, я не встречался с этими девушками вне стен нашей библиотеки, но зачастую наблюдал, как нежной тонкой рукою смахнет какая-нибудь из них непокорно упавшую на лоб кудряшку или высунет от усердия измазанный чернилами язычок, и было забавно смотреть на эти милые девичьи лица.

Моя трудовая и беспечальная жизнь продолжалась до зимы. В ноябре 1918 г. пала Германская империя, а вслед за ней кончилось и правление гетмана Скоропадского. На короткое время овладеть властью удалось Украинской Центральной Раде, но она не имела серьезных военных сил и не могла оказать сопротивления двинувшимся на Украину с востока советским войскам. Украинская независимая держава скоро превратилась в Украинскую советскую республику.

К нам в Харьков большевики явились в декабре, и обычными последствиями торжества советской власти стали: учреждение ЧК (во главе харьковской ЧК стоял кровожадный палач Саенко), обыски, аресты, массовые убийства по приговорам чекистской "тройки" и острая нехватка пищевых продуктов

.

Террор непосредственно коснулся нашего факультета: большевики убили нашего профессора средневековой истории Вязигина, который на своих лекциях и семинарах обильно угощал нас цитатами из средневековых латинских грамот. Он был человеком правых убеждений и редактором правой газеты "Харьковские ведомости".

В университет назначили комиссаром мальчишку - большевика, студента 1-го курса ветеринарного института (фамилия его стерлась из памяти). Он дерзко и пренебрежительно обращался с профессорами. Сообщая какой-нибудь циркуляр наркомпроса или иное какое-нибудь распоряжение советской власти, он насмешливо заключал: "Обмозгуйте это вашими профессорскими мозгами".

В управлении университета большевики произвели полную "демократизацию": в совет профессоров было приказано допустить не только всех приват-доцентов, но и таких, как я, оставленных при университете для подготовки к профессорскому званию.

Я мог сидеть в совете университета рядом с седобородыми профессорами. Не скажу, чтобы эта высокая честь меня очень обрадовала и возвысила в собственных глазах. Зачастую обсуждения были довольно скучными и касались учебного процесса, который меня уже не интересовал.

Слушать безграмотные нравоучительные речи комиссара было просто противно, каждый раз во мне, человеке от природы спокойном, кипела холодная ярость. Иной раз я еле сдерживал себя и старался не встречаться с этим оппонентом глазами, чтобы он не прочитал в них, что я думаю на самом деле о его хамских и убогих речах.

Однажды на заседании совета, когда комиссар учил профессоров необходимости проводить "классовую точку зрения" в преподавании всех наук, я осмелился спросить его: "Я понимаю, что классовую точку зрения можно проводить в преподавании общественных наук, но можно ли проводить ее в преподавании наук естественных, а тем более медицинских?" Он наставительно ответил: "Конечно, можно и должно! Это зависит от того, изучению каких болезней вы посвящаете больше внимания. Например, голодный тиф есть болезнь пролетариата, а подагра - есть болезнь богатых!"

В первые месяцы 1919 года харьковская интеллигенция, запуганная красным террором и физически ослабленная недоеданием, ожидала и надеялась, что избавление от красного ига принесут западные союзники Франция и Англия. В марте 1919 г. мы были обрадованы вестями, что французская эскадра появилась в Черном море, а французские войска высадились в Одессе и Севастополе. Но радость наша была недолговечна. Французские матросы и солдаты отказались сражаться против русской революции. Дело дошло до открытых бунтов, и французское командование было вынуждено поспешно эвакуироваться. Мы приуныли, но скоро с радостным удивлением внимали известиям об успехах Белого движения на юге России. Отряды Добровольческой армии быстро двигались от берегов Черного моря на север.

15. В Белой армии

В ночь с 11 на 12 июня харьковчане с радостным волнением услышали гром пушечных выстрелов. Их было немного. Красные быстро отступили, и в Харьков с разных сторон вошли два полка Белой армии -Дроздовский и выделенный из него Сводно-стрелковый. Обрадованный и взволнованный приходом "белых", я твердо решил немедленно оставить университет и мечты о профессуре и поступить рядовым солдатом в первый попавшийся полк Добровольческой армии, благо некоторую военную подготовку я получил на службе в армии Керенского в 1917 г.

Я жил на окраине Харькова, расположенной на холме, называвшемся "Холодная гора". Чтобы добраться до центра города, надо было перейти через большой мост, построенный над железнодорожными путями недалеко от вокзала. Целый год ходил по этому мосту автоматически. 12 июня 1919 года я привычно шагнул на мост и увидел необычную картину. По одной стороне моста у перил стояла сплошная вереница людей, наклонившихся над перилами моста, все они смотрели куда-то вниз. Подойдя к перилам и втиснувшись в толпу, увидел внизу множество окровавленных трупов в исподнем белье. Многие узнали в них членов железнодорожной "чрезвычайки", не успевших уйти и захваченных белыми прямо в здании вокзала. Зрелище было тягостным и омрачило радость освобождения от гнета ленинской опричнины. Помню, что один пожилой мужик, по виду рабочий, громко и сердито возмущался: "Што же это такое?! Вчера красные расстреливали, а нынче белые тоже расстреливают. Да когда же эта бойня кончится?!"

Мелькнула мысль: "И куда ты идешь, Сергей? А что если в результате гражданской войны изменится только цвет террора?" Но я тут же отбросил ее, ибо ничто, кроме вооруженной борьбы, не освободит Россию от большевистского ига, в сравнении с которым даже татарское было верхом либерализма и гуманности.

Дойдя до Николаевской площади, узнал, что запись добровольцев ведется в здании дворянского собрания. Там была уже довольно большая толпа "рекрутов", думаю, не менее ста человек. Запись производил офицер моего будущего Сводно-стрелкового полка. К моему разочарованию, был он порядочно выпивши, но скоро я нашел смягчающие его вину обстоятельства. Белые офицеры, взяв Харьков, непременно должны были отметить этот успех, чтобы сбросить накопившуюся за долгое время усталость от понесенных потерь и лишений. По окончании записи нас построили в две шеренги, и к нам вышел командир полка полковник Гравицкий. Сказал новобранцам краткую приветственную речь, которую закончил словами: "Так смотрите ж у меня, ребята, будьте настоящими белогвардейцами!" Мы отвечали дружным громким: "Рады стараться, господин полковник!".

И тут сердце у меня сжалось и застучало сильнее, ведь в советской прессе слово "белогвардейцы" было бранным и заменялось на "белобандиты", для белых офицеров обычным наименованием было выражение золотопогонная сволочь. Мне было приказано стать настоящим белогвардейцем во имя спасения России, и я был совершенно искренне рад стараться исполнить это. Выйдя на Николаевскую площадь уже белогвардейским солдатом, но в штатском виде, я увидел стоявший перед собором длинный ряд солдат Дроздовского полка, ожидавших окончания благодарственного молебна и потом - парадного марша по случаю взятия Харькова перед каким-то важным генералом.

В углу на площади стояла группа крестьянских подвод, мобилизованных белым командованием для доставки в Харьков продуктов для армии. Я подошел к одному пожилому бородатому крестьянину и заговорил с ним. Он отвечал охотно и совершенно таким же русским языком, каким говорили наши курские мужики. Диалог наш звучал примерно так:

- Ну, что там у вас в деревне делается?

- Да как вам сказать? Все время начальство меняется: то большевики были, потом петлюровцы, потом гетманцы, потом опять большевики... И усе хочуть делать мобилизацию. Ну, только наши ребята сказали:"Хватит, навоевались! Никуды больше не пойдем!" - и не пошли.

Я, показывая на стоявших перед собором дроздовцев, говорю:

- Ну, а как вы думаете, в эту армию пойдут ваши ребята?

Он отвечает умно и осторожно:

- Кто знать! У ету ишто не приглашали...

14-го или 15-го июня я получил солдатскую форму, винтовку и место среди своих новых товарищей в пустующей казарме, в которой прежде помещался один из пехотных полков, стоявших в Харькове. Отношение нового начальства отчасти, быть может, благодаря университетскому значку на моей груди, было весьма либеральным, и я свободно получал отпуск для посещения родственников, друзей и знакомых, которых у меня в Харькове было множество.

Были четыре родственных семьи: замужняя сестра, в квартире которой жила в то время моя больная мать; женатый брат (адвокат), тетя с дочерью и сыном; дядя - Петр Иванович Шатилов - популярный профессор медицинскою факультета Харьковскою университета. Все одобрили мое поступление в Белую армию, и даже мать, которая любила меня всем сердцем и всей душой и надеялась в будущем видеть меня профессором Харьковскою университета, не сказала ни слова сожаления и не пролила при мне ни одной слезы.

Белая армия, в которой я служил с июня 1919 до ноября 1920 года, выросла в 1919 г. из небольшого (около четырех тысяч) отряда офицеров-добровольцев, созданного на рубеже 1917-1918 гг. на Дону генералами Корниловым и Алексеевым для борьбы с большевицкой властью. Генерал Л. Г. Корнилов был убит 1 марта 1918 г. в бою с большевиками под Екатеринодаром (во время кубанского ледяного похода), и в командование отрядом добровольцев вступил генерал А. И. Деникин. В течение 1919 года была создана армия, принявшая название Вооруженные силы юга России и занимавшая после успешных боев обширную территорию от берегов Черного моря до Орловской губернии включительно.

Командование Белой армии заявляло, что его единственная цель -освобождение России от красного ига, а потом собрание народных представителей свободной России само решит, какие политические и социальные формы жизни желательны и нужны русскому народу. Кроме того, белые генералы не обещали нерусским народам "самоопеределение вплоть до отделения" (как обещал Ленин, без намерения исполнить это обещание), ибо они думали, что, будучи временной военной властью, не имеют права делить Российское государство на отдельные части. Приведу две строфы из марша (иногда называемого "гимном") Корниловского полка, развернувшегося в 1919 г. в Корниловскую дивизию:

Мы о прошлом не жалеем,
Царь нам не кумир,
Мы одну мечту лелеем -
Дать России мир.
За Россию и свободу,
Если в бой зовут,
То корниловцы и в воду,
И в огонь пойдут!

Итак, лозунг белого движения был "За Россию и свободу" против ленинского "Коминтерна" и красного рабства. Один из посетивших меня новейших эмигрантов спросил: "Какую роль вы играли в Белом движении?" Узнав, что я был рядовым солдатом, он был видимо разочарован, и больше меня ни о чем на эту тему не спрашивал. В самом деле, что важного и общезначимого мог сообщить о Белом движении рядовой солдат, кругозор которого замыкался пределами его роты или команды или стенами палаты военного госпиталя? Он может рассказать только о своих личных переживаниях и впечатлениях. Впрочем, и эти частности могут быть интересны для любознательного читателя, и в надежде на это я веду свой рассказ.

Кто хочет знать общую историю Белой борьбы на Южном фронте, тому следует, прежде всего, прочесть подробное и правдивое описание этой борьбы ее вождями: генерал А.И. Деникин "Очерки русской смуты", 5 тт. и генерал П.Н. Врангель, "Записки" (имеются английские переводы). Труд Деникина это общая история Белого движения на Юге и состояния России в то время. Воспоминания Врангеля в 1-м томе содержат детальное описание военных операций, а 2-й том - важный источник для истории последнего, Крымского периода Белой борьбы.

Итак, в середине нюня 1919 года я снова попал в солдатские казармы, на этот раз в моем почти родном Харькове. Это были казармы одного из пехотных полков, прежде стоявших в Харькове. Жизнь в нашем полку - обучение, порядок и дисциплина - отличалась от прежней жизни полков Царской армии, с их солдатской муштрой и строгой дисциплиной, но еще более отличалась она от жизни той деморализованной и неуклонно разлагавшейся толпы бездельников, в которую превратилась армия Керенского под влиянием настойчивой большевицкой пропаганды. Моя личная жизнь в казарме не была трудной. Офицеры относились ко мне весьма вежливо. Надо думать, что этому помогал университетский значек на моей груди. Добровольцы - главным образом студенческая молодежь, относились ко мне дружески почтительно, мобилизованные солдаты - нейтрально.

Следует пояснить, что в некоторых местностях, занятых Добровольческий армией, новые власти произвели мобилизацию бывших солдат-фронтовиков. Мобилизация эта, насколько мне известно, не встретила открытого сопротивления; но понятно, что солдаты, которым осточертела трехлетняя война, окончившаяся к тому же столь неудачно, шли на новую войну без всякого энтузиазма. В казармах они ворчали по адресу офицеров и добровольцев: "Вишь ты, три года воевали, да ишто не навоевались! хочут ишто новую войну воевать".

Я же, напротив, чувствовал себя прекрасно и старался вести себя "бодро и молодцевато", как полагалось русскому солдату по старому воинскому уставу. Когда наша рота шагала по улицам Харькова с добровольческой песней:

Смело мы в бой пойдем
За Русь святую
И как один прольем
Кровь молодую...

я во весь голос горланил эти слова. Это был единственный случай в моей жизни, когда я пел полным голосом.

Выступление нашего полка на фронт предполагалось когда-то в июле, но я туда попал на полтора месяца позже, ибо несколько наших солдат, включая меня, были в июле-августе посланы из Харькова в Ростов-на-Дону на пулеметные курсы. Ростов - город хороший, но более всего меня в нем поразили огромные пирамиды гигантских арбузов, сложенные на берегу Дона.

На наших пулеметных курсах было 80 учащихся, разделенных на 8 групп, с особым инструктором для каждой. Изучали мы два английских пулемета: более сложный "викерс" и более простой "льюис" (по 4 группы для каждого типа). Я, конечно, не мог быть и не был хорошим стрелком, ибо для этого нужны зоркие глаза и сильные руки, а у меня не было ни того, ни другого. Всё же свой экзамен - стрельба по мишеням - я после 3-х недельного обучения благополучно выдержал и хотел возвращаться в полк, но начальник курсов, капитан, просил меня остаться еще на 3 недели, теперь уже в качестве инструктора.

И вот у меня, вдобавок к бывшим ученикам истории и русского языка, появились 10 учеников по предмету пулеметной стрельбы. Это были недавно мобилизованные рабочие какого-то ростовского металлургического завода. Они еще не получили солдатской формы и были в своих летних рубахах. Вихрастые, молодые, веселые, сильные, ловкие парни, они легко и быстро схватывали мою пулеметную науку, и на экзамене щит моей группы оказался лучшим из всех восьми щитов по точности попаданий. Я, конечно, возрадовался и возгордился, но тут над моей головой нависла угроза педагогического конфуза. По окончании экзамена капитан сказал: "Ну, а теперь будут стрелять инструктора". Я содрогнулся: в результате этого состязания оказалось бы, что мои ученики были стрелки лучше всех, а их инструктор был бы хуже всех инструкторов! Я тихонько попросил начальника курсов разрешить мне не участвовать в состязании. Он удивился и спросил: "Пушкарев, почему?" Я ответил: "Для этого есть очень веские основания". Не знаю, догадался ли он, или просто не хотел принуждать меня, но он исполнил мою просьбу и избавил меня от возможного конфуза.

Он предложил мне остаться в Ростове еще на три недели, чтобы провести обучение еще одной группы пулеметчиков, но я просил отпустить меня в полк, чтобы наши солдаты не сказали: "Вишь, сукин сын! Пошел на войну добровольцем, а воевать не хочет - отсиживается в тылу". Благожелательный начальник меня отпустил, и я покинул Ростов.

Теперь мне надо было разыскать наш полк, но по пути я хотел посетить Харьков и наши родные курские места. На одной из железнодорожных станций между Белгородом и Курском нашел написанное на стене четверостишие местного стихотворца, который так формулировал лозунги и результаты большевицкой революции:

Смерть кадетам
Власть - советам
Деньги большевикам,
А х... мужикам

В конце августа или в начале сентября я нашел наш Сводно-стрелковый полк на юго-востоке Курской губернии. Надо заметить, что полк составлял не более тысячи человек. Пулеметная команда человек в 60-70 имела 4 пулемета и разделялась на 4 взвода. Я был в 4-м взводе, при пулемете вторым номером, обязанностью которого было носить ленты и во время боя подавать их в пулемет. Первым номером при нашем пулемете был фронтовик, высокий молодецкий унтер-офицер, с подходящей фамилией Коршун, он-то и вел стрельбу.

В то время главная масса Вооруженных сил юга России, включавшая наши гвардейские или "цветные" полки (корниловцев, дроздовцев, марковцев и алексеевцев) вела свое в начале столь успешное наступление на Москву по линии Белгород - Курск - Орел, далее предполагалось наступать в направлении Тула-Москва.

Небольшой отряд, состоявший из нашего и еще одного пехотного полка и конницы под командой генерала Шкуро, вел параллельное наступление на север, к востоку от главной линии. Перед моим приездом наш полк занял уездный город Курской губернии Новый Оскол. Затем мы двинулись дальше на север, и первым городом, который наш полк занял, говоря языком военным, и освободил, говоря политическим, при моем непосредственном участии - был мой родной Старый Оскол!

Боя под Старым Осколом не было. При приближении нашего отряда красные ушли на север. Говоря точнее, моей родиной был не город Старый Оскол, а слобода Казацкая в 3-х верстах от него, где находилось родовое имение матери. Конечно, я при первой возможности побежал посмотреть на свой родной дом, но нашел лишь огромную черную яму там, где дом стоял прежде. Здесь я хочу оставить на короткое время фронт гражданской войны и предаться воспоминаниям личного характера.

16. Взгляд в далекое прошлое. Дедовский сундук.

Я стоял над глубокой черной ямой, где совсем недавно находился дом моей матери и нескольких поколений моих предков. И сразу нахлынули воспоминания о прошлом.

Осенью 1915 года я прожил в этом доме две недели. С помощью двух наемных рабочих целыми днями трудился над очисткой нашего леса, удаляя из него сухостой и бурелом. Вечерами было бы скучно, но я нашел себе интересное для историка занятие. В комнате, которая была некогда и спальней и кабинетом отца моей матери Ивана Степановича Шатилова, стоял большой сундук. Я открыл его и возрадовался: он был полон писем, документов и разных бумаг, начиная с середины XVLLI столетия, в числе их я нашел документы и более раннего времени. Я отобрал и присвоил большую коллекцию интереснейших бумаг, которая вскоре погибла в хаосе революции.

Например, в одной из бумаг прочитал, что императрица Екатерина II привила себе оспу, надеясь личным примером побудить своих подданных к тому же. Прививка оспы считалась тогда опасной операцией, и вот курское дворянство (думаю, что и дворянские общества других губерний) послало царице адрес с благодарностью "за великий оный и знаменитый подвиг ею ко благу своих верноподданных учиненный".

Из другой узнал целую историю из семейной помещичьей жизни, предположительно на рубеже XVIII и XIX вв. Один из моих прадедов женился на купеческой дочери из Воронежа, но семейная жизнь не сладилась, и она уехала от мужа к своим братьям - воронежским купцам. Потом, то ли она им надоела, то ли сама соскучилась по помещичьей усадьбе... В этом сложно было разобраться. Словом, братья написали моему прадеду, чтобы он прислал лошадей за своей супругой. Его ответ я выучил наизусть: "А что вы пишете прислать мне лошадей за сударыней моей Татьяной Екимовной, то мне в ней крайней нужды нету. Мне без ней легче. Никто меня блядкиным сыном не называет, никто мне не скажет: лучше б я вышла не за тебя, а за черного кобеля". Не знаю, когда и как помирился мой бедный прадед с языкастой купеческой дочкой.

А еще нашел я в сундуке историческую реликвию. Один из моих прадедов секунд-майор Шатилов принимал участие в походах на Францию в 1814-1815 гг. В сундуке хранилась бронзовая медаль, на одной стороне которой была надпись "За взятие Парижа" , на другой стороне было изображено "всевидящее око" с расходящимися лучами и надпись гласила: "Не нам, не нам, а имени Твоему". Медаль вышла военно-религиозной в связи с тогдашним настроением Александра II. Сохранилась же потому, что была бронзовой, а не золотой или серебряной.

Упомяну еще одну находку. При освобождении крестьян в 1861 г. была напечатана и разослана всем помещикам толстая тетрадь, содержащая манифест 19 февраля и множество Положений о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости. Так вот эта тетрадь осталась неразрезанной. Очевидно, дед мой Иван Степанович, не признавая права крестьян быть свободными, был так зол на власти, что ни разу не заглянул в сей документ.

17. На фронте

Возвращаясь к событиям на фронте, должен предупредить читателя, что в рассказе о походах нашего полка не будет хронологической точности. Я был рядовым солдатом и об общем ходе операций имел весьма смутное понятие.

Наш полк задержался и Старом Осколе несколько дней. Мы стояли лагерем в большом лесу около станции Роговое, верстах в 10-12 от города. Однажды теплой сентябрьской ночью к нам пришли неожиданные гости: советский сержант и с ним 12 красноармейцев (конечно, без оружия). Мы радушно встретили гостей. Они оказались перебежчиками. Наш полковник после беседы с ними приказал зачислить их на довольствие, и в одну ночь защитники 3-го Интернационала сделались солдатами Белой армии России.

Двинувшись из Старого Оскола на север, наш полк скоро занял узловую станцию Касторное, а потом, идя дальше на север, мы заняли уездный город Орловской губернии Ливны, не встретив серьезного сопротивления. В Ливнах полк задержался, и я решил побродить по окрестностям и побеседовать с местными крестьянами, чтобы разъяснить им цели и задачи Белого движения и Белой армии. Одет я был в затрепанную солдатскую форму в больших сапогах и без всяких знаков отличия, так что никто не мог принять меня за офицера. Однако беседы наши не клеились. Крестьяне или вовсе уклонялись от разговора, или, слушая меня, отмалчивались, а на прямые вопросы отвечали уклончиво. Чаще всего отвечали обычной мужицкой формулой: "Кто знать..."

Один же из них, судя по виду ополченец, когда я стал говорить о спасении России и благородстве той задачи, которую выполняла Белая армия, перебил меня со злостью и раздражением: "Чтоб вас усех черти побрали - красные, белые, зеленые и какие-то там ищшо! Три года мы на войне страдали, у окопах мучились! Ну, думали, теперь война кончилась, придем домой, спокой будет... А вы теперь ишто у Расею войну принесли!"

Около 1 ноября наш полк был снят с Северного фронта и переброшен на юг для борьбы с восстанием махновцев, вспыхнувшем в северной Таврии и в Екатеринославской губернии. Во главе восстания деревенской голытьбы (или, говоря по-ученому, сельского пролетариата) стоял способный и популярный в этой среде вождь, анархист Нестор Махно или, как его называли, "батька Махно". Повстанцы нападали на города, грабили склады и магазины, опустошали помещичьи усадьбы и убивали помещиков, прерывали железнодорожное сообщение. Махновцы образовали много конных отрядов, забрав лошадей из помещичьих усадеб. Эти летучие отряды особенно ночью то "вырастали из-под земли", то "проваливались сквозь землю". Были у них отряды тачанок - запряженных парою лошадей небольших телег с пулеметом и двумя-тремя бойцами. Была у них и своя пехота.

Наша "махновская война" без всякой линии фронта в течение всего ноября была сплошным кошмаром. Ее можно назвать кочевой: махновцы носились повсюду на своих конях и легких тачанках; мы ездили туда-сюда но железным дорогам Екатеринославской губернии и жили в вагонах. Фронта не было, но существовала ежедневная, и особенно еженощная смертельная опасность.

Моя личная встреча с махновцами произошла в середине ноября на железнодорожном разъезде Ивковка, вблизи большого поселка Синельниково, в котором в это время находился наш полк. На ночь из полка была выслана сторожевая застава человек из 20-30, расположившаяся в железнодорожной будке на берегу реки Ирпень, а наш 4-й пулеметный взвод оставался в вагоне на разъезде Ивковка. На ночь мы поставили караульного и легли спать прямо в одежде. Среди ночи вдруг послышалась ружейная стрельба, и пули защелкали по стенкам вагона. Мы вскочили, но что было делать? Стрелять из пулемета? Но в кого и куда? Ночь была темная, и враг невидим.

Непростительно, но понятно: мы впали в панику и побежали, оставив пулемет в вагоне

.

Я бежал со всей компанией по направлению к Синельниково, но постепенно мой бег замедлился, перешел в шаг, а потом я и вовсе остановился. Во мне вдруг проснулась совесть военного человека и начала гвоздить мое сознание словами: "Бросил пулемет! Бросил пулемет! Хорош белый доброволец! Бросил пулемет при первой серьезной опасности!" Удары этого молотка становились нестерпимыми, и в голове созрел безумный план возвратиться на разъезд и вывезти наш пулемет.

Технически это было возможно: пулемет был на колесах, и по ровной дороге один человек мог везти его 7-8 верст. Безумие же сего плана состояло в предположении, что махновцы покинули разъезд, а пулемет остался ждать меня в вагоне. И вот я пошел по рельсам обратно. Уже стали видны туманные очертания нашего вагона. Вдруг на полотно железной дороги прямо навстречу мне выбежали двое с ружьями. Один был одет в солдатскую шинель, другой в гражданской одежде. Моя затрапезная шинель и отсутствие ружья не производили впечатления настоящего белогвардейца. Один из них спросил: "Ты кто такой?" Я промямлил нечто неопределенное. В этот момент другой увидел лежавшего на рельсах нашего раненого и закричал со злобной радостью: "О це настояший кадюк, у погонах!" Оба бросились к раненому и стали колоть его штыками. С другой стороны насыпи послышались выстрелы и крики: "Сдавайтесь, кадюки проклятые!" Это и отвлекло внимание моих потенциальных убийц. Оказалось, что махновцы атаковали нашу заставу на реке Ирпень, обратили ее в бегство, и теперь их конница ее преследовала. Двое моих "знакомых" с криками "Сдавайтесь, кадюки!" (пренебрежительное название вместо "кадеты") стали стрелять в бегущих и преследователей не беспокоясь о том, попадут ли их пули в "кадюка" или в махновского конника.

Тем временем я кубарем скатился с высокой насыпи в глубокую канаву на другой стороне и, согнувшись в три погибели, короткими перебежками направился в сторону Синельникова. Во весь рост выпрямился только на середине пути, когда опасность миновала. К рассвету я разыскал своих. Начальник команды и "товарищи-пулеметчики" были очень рады моему возвращению, так как считали меня погибшим. "Господин капитан, я-то цел, а вот пулемет пропал..." - сказал я с грустью. Он только махнул рукой: "А черт с ним, с пулеметом! Лишь бы люди были целы, а пулемет мы себе найдем!"

И, действительно, вскоре новый пулемет у нас появился. Война шла жестокая, бесчеловечная, с полным забвением всех правовых и моральных принципов. Обе стороны грешили смертным грехом - убийством пленных. Махновцы регулярно убивали всех захваченных в плен офицеров и добровольцев, а мы пускали в расход пленных махновцев.

Я со своими "интеллигентскими нервами" был бы неспособен убить сдавшегося в плен безоружного человека, но видел своими глазами, как наши люди творили это злое и кровавое дело. Вспоминаю всё с горечью, но без угрызения совести.

А что было делать с пленными? Мы вели "кочевую" войну, у нас не было ни опорных пунктов, ни укрепленных лагерей, где мы могли бы содержать пленных. Отпустить их на волю было бы неразумно, ведь они непременно вернулись бы к своему "батьке". Свободу махновцев мы оплачивали бы кровью своих солдат. Мы не имели права увеличивать силы врага и подрывать свои собственные ряды.

В середине ноября махновцам удалось захватить Екатеринослав, но скоро наши их оттуда выбили и заняли город. Бродя по улицам, я нашел на заборах и на стенах домов махновскую прокламацию с такой хвастливо-кровожадной фразой: "Тысячи и тысячи отрубленных офицерских и помещичьих голов свидетельствуют о том, что повстанцы мало говорят, но много делают". Предполагаю, что писарь батьки Махно несколько преувеличил успехи их армии. Но даже если были отрублены не тысячи, а сотни голов (не в бою, а так - для своего удовольствия), то это достаточно наглядно свидетельствует о "прогрессивности" махновского движения.

Итак, ужасный ноябрь 1919 года подошел к концу. Вдобавок ко всем военным бедствиям в тех местах стояла лютая стужа. Мы жестоко мерзли в своих холодных шинелишках, теплой одежды у нас не было.

Наступило 4 декабря. Это единственная дата из эпохи гражданской войны, которую я помню очень хорошо. Махновцы проведали о слабости белого гарнизона в Екатеринославе и решили захватить город не ночным набегом, а дневной атакой.

Сражение началось рано утром на окраине города. Противников разделял большой пустырь, где в углу стояло большое здание Горного института им. Петра Великого. Наша цепь залегла перед крайними домами города, а на другом конце пустыря был дачный поселок, занятый махновцами. Не знаю, было их много или мало, но перестрелка шла очень интенсивная.

В нашей цепи работали два пулемета - 2-го и нашего 4-го взвода. Через некоторое время с нашим пулеметом случилась задержка, то есть какая-то неисправность, для устранения которой надо было разобрать пулемет, а для этого отвезти его в тыл. Наш десяток ушел с места сражения. Я же остался и подошел к действующему пулемету 2-го взвода с тем, чтобы заменить кого-нибудь из команды, если убьют или ранят. В цепь я не залег, а остался стоять и время от времени стрелял из винтовки в сторону противника. Не знаю достигли ли мои выстрелы цели, но шум от них был изрядный.

Да не подумает читатель, что я хочу представить себя каким-то храбрецом, который любит слушать "музыку пуль". Кстати, пули, летящие мимо вас, не свистят и не свищут, а жужжат, как писал Гумилев, сравнивая их с пчелами. Причина моей храбрости была иная. Бывает такое состояние, когда человек "обалдевает" и ему становится "все равно". Вот в таком обалдело-безразличном состоянии я и находился в это утро. Причин было две: во-первых, сильная усталость, а вторая и главная - угнетенное, подавленное состояние духа, вызванное известиями о том, что главные силы Белой армии, шедшей на Москву, терпят неудачу и откатываются на юг.

Однако, моя ненужная храбрость скоро надоела поручику Беляеву, командовавшему 2-м пулеметным взводом, и он сердито сказал: "Пушкарев! Ну что вы храбритесь, живую мишень из себя делаете! Ложитесь в цепь!" Я ответил солдатской поговоркой: "Эх, господин поручик! Знаете, говорится: пуля виноватого найдет".

И вдруг я почувствовал сильный удар по правой ноге и упал. Хотел встать и не мог. Потом оказалось, что махновская пуля прошибла насквозь мою ногу ниже колена и при этом перебила и раздробила большую берцовую кость. Два солдата частью отвели, частью оттащили меня в соседний крайний дом, положили на диван и пошли искать нашу полковую медсестру для перевязки. Примерно через полчаса вбегает взволнованная хозяйка дома и восклицает: "Ваши уходят!" (ей, бедной, не поздоровилось бы, если бы махновцы нашли в ее доме "кадюка"). Наши реквизировали где-то по соседству телегу с лошадью, положили меня на телегу и повезли через весь город к мосту через Днепр, соединяющему Екатеринослав с железнодорожной станцией Нижне-Днепровск. Так что я, если не залил, то закапал весь Екатеринослав своей кровью, сочившейся из неперевязанной раны.

Боль в ноге была не столь велика, чтобы потерять интерес к окружающему, и я поворачивал голову по сторонам, налево и направо, и наблюдал картину, о которой хотел бы умолчать, если бы не был историком. Из многих домов (меня везли по главной улице) выбегали господа офицеры в золотых и серебряных погонах, с чемоданчиками в руках, и быстро шли, или просто бежали, но не на фронт, чтобы поддержать наши слабые силы, а в обратную от фронта сторону - к днепровскому мосту...

Горечь наполняла мое сердце, и теперь еще живет в нем. Ведь если бы почти все бывшие офицеры Царской армии примкнули к Белому движению, то в Красной армии не было бы командного состава, и она не могла бы ни организоваться, ни сражаться, ни победить. Но эти бедняги надеялись отсидеться "за печкой", а попали в лапы правительства Ленина-Троцкого-Дзержинского и должны были под дулом револьверов большевицких полит-комиссаров сражаться против Белой армии и против России...

Днепровский мост, к которому я подъехал на телеге, был посредине взорван, но опустившиеся вниз два пролета не упали в воду, а удержались в воздухе. Пешеходы перебирались по мосту на другой берег, но ездить по нему было нельзя. Меня выгрузили из телеги, и четверо солдат понесли на носилках через мост. На мосту было много народу, и мои носильщики то и дело покрикивали: "Посторонись! Чи-жало ранитого несуть!", а сердце мое прыгало от гордой радости: это я-то стал теперь "чижало ранитым"!

На станции в Нижне-Днепровске набралось нас "чижало ранитых" и лежащих на полу 6 человек. Перед вечером нашлась наша полковая медсестра, стащила с простреленный ноги сапог и сделала кое-как наспех перевязку. Я задал ей глупейший в моем положении вопрос. Я слышал, что офицеры и солдаты, говоря о своих ранениях, отмечают, "задета ли кость" или нет. И вот, желая представиться перед сестрой опытным воякой, спросил ее: "Сестрица, а что кость? Задета?" Она процедила сквозь зубы: "М-м-да... задета", а про себя, чувствовалось, подумала: "Вот идиот! Чего спрашивает? И так ясно, что задета..."

Мы пролежали на полу станции Нижне-Днепровск около недели, и затем пришло наше спасение. Санитарный поезд шел в Симферополь. Свободных лавок в нем не было, но начальник станции упросил коменданта поезда взять от него эту обузу.

18. В госпитале

Нас положили на полу между лавками и доставили в Симферополь в госпиталь, где нас ожидали лечение, тепло и,уют. Моя сквозная рана на правой ноге, засоренная кусками грязной одежды и белья и пробывшая неделю без перевязок, дала огромное нагноение, так что было действительно страшно смотреть. Не говоря о подробностях, упомяну только общий ход моей госпитализации.

В марте 1920 г., когда военно-политическое положение Крыма казалось очень шатким, было решено тяжелораненых эвакуировать за границу. Нас погрузили в санитарный поезд и перевезли в Севастополь. В этом поезде мы прожили несколько дней.

Тем временем положение Крыма несколько укрепилось. Эвакуация была отменена, и нас выгрузили в Севастополе. Поместили в госпиталь, который назывался "Второй Одесский хирургический госпиталь". Размещался он в бывших морских казармах. Здесь я лечился до середины июня. Своими "ангелами-хранителями" и целителями я считал искусного и терпеливого, я сказал бы самоотверженного, доктора Лебедкина и милую, отзывчивую сестру милосердия Фрей.

За полгода пребывания в двух госпиталях мне были сделаны три больших операции под полным наркозом. После каждой операции доктора дарили мне на память несколько кусочков моей собственной кости, и у меня набралась целая коробочка весьма оригинальных сувениров.

При лежании на госпитальной койке рана и многие дополнительные хирургические разрезы не причиняли серьезной боли, но при перевязках сестрица Фрей протягивала сквозь ногу длинные тампоны из марли. Боль при этом была адская: хотелось взвиться под потолок или вовсе исчезнуть. Потом меня возвращали в палату, и боль постепенно стихала.

Здесь прерываю свою биографию, чтобы напомнить вкратце военное и политическое положение в это время. После поражения Вооруженных сил юга России под командой генерала А.И. Деникина остатки армии числом около ста тысяч человек были перевезены с кавказского побережья в Крым. Конечно, их дисциплина и воинский дух были весьма невысоки.

Однако наш новый главнокомандующий генерал П.Н. Врангель энергичными и твердыми мерами привел армию в надлежащий порядок и восстановил её боеспособность. Но для продолжения борьбы с врагами России (армия теперь называлась просто "Русской армией") нужны были не только воинский дух, но и снабжение воинскими припасами. Получить мы их могли только от западных союзников - Англии и Франции.

Британское правительство обратилось к генералу Врангелю с требованием - прекратить военные действия и вступить в мирные переговоры с советским правительством. Врангель, конечно, отверг эти требования, ибо хорошо знал, с кем пришлось бы разговаривать. Но британские государственные мужи этого не понимали. В результате Англия прекратила помощь Русской армии. Франция же признала - де-факто - правительство Врангеля и продолжала снабжать нашу армию боевыми припасами. В 1920 г. шла советско-польская война, и Франция, союзница Польши, надеялась, что военные действия на юге России облегчат тяжелое положение польской армии.

25 мая Русская армия вышла из крымской "бутылки" на север и в течение пяти месяцев вела успешную борьбу с красными в Северной Таврии и Нижнем Приднепровье. Но 12 октября 1920 года советское правительство после поражения Красной армии на Висле заключило перемирие с Польшей, и по всему советскому государству раздались злобные вопли: "Все на Врангеля!", "Смерть Врангелю!" Все военные силы РСФСР обрушились на наше маленькое Крымское царство...

19. В управлении авиации и на бронепоезде "Офицер"

Итак, в середине июня, после шести месяцев, я вышел из госпиталя и "стал на свои ноги". Стал, впрочем, очень нетвердо и по улицам ходил, опираясь на костыль. Разбитая кость так до конца и не зажила, и давала о себе знать всю мою жизнь (остеомиелит). По общему порядку я был зачислен в команду выздоравливающих. Пробыл там около полутора месяцев. Ни военного обучения, ни обязательных работ в команде не было. Я бродил по городу, любовался приморскими красотами. Посещал панораму Севастопольской обороны в 1854-55 гг. Часами просиживал на Приморском бульваре в состоянии какого-то тихого бездумного созерцания. Заметил, однако же, что по городу ходит слишком много "господин-полковников": число их было совершенно несоизмеримо с составом нашей маленькой армии. Во время этих "каникул" мне пришлось быть на одном важном политическом собрании в переполненном зале городского театра. Впрочем, это собрание было скорее лекцией, чем митингом. Министр иностранных дел врангелевского правительства Петр Бернгар-дович Струве - известный политический деятель и большой ученый, мой будущий друг и учитель в Праге - делал доклад о своей поездке в Париж и переговорах с французским правительством. На доклад пришел и генерал Врангель. При входе его и когда он уходил, зал встал, но никакого восторга, ни криков, ни "бурных" (и никаких) аплодисментов не было. Он был одет в черную черкеску, без всяких генеральских украшений. Высокий, стройный, с командирским (спокойным и строгим) лицом, он дважды твердыми шагами прошел через зал и удалился (никакой охраны при нем я не заметил). В докладе П.Б. Струве я два раза слышал подчеркнутую им фразу: "Я объяснил Мильерану"4. С гордостью я слушал, как представитель нашего маленького Крымского государства наставлял руководителя внешней политики Франции, но в этом был некий привкус иронии.

Где-то к середине августа я был отчислен из команды выздоравливающих и назначен писарем в управление начальника авиации генерала Ткачева. Определили меня на службу в статистический отдел. Под сим солидным названием в действительности скрывалось только два человека: начальник отдела полковник Шимкевич и я.

Задачей отдела было составление сводных таблиц из донесений наших военных летчиков, в которых они должны были сообщать число верст, сделанных ими во время боевых полетов, число сброшенных бомб, расход горючего и тому подобные сведения. Работа была нетрудная, но беда была мне с моим начальником. Он был неумный и суетливый человек. Жаждал деятельности, а делать было нечего, и он находил себе занятие в переделке составляемых мной таблиц.

Составлю я недельную ведомость, он ее одобрит, но через несколько дней прибегает и говорит: "Знаете, Пушкарев, эту таблицу надо переделать: графы надо лучше расположить, так-то и так-то". Я не вижу никакой надобности в этом, но подчиняюсь и делаю мартышкину работу. Проходит еще несколько дней, он опять прибегает со столь же ненужным проектом. Я рассердился, но еще раз подчинился. Но когда та же история повторилась в третий (или четвертый!) раз, я рассердился и сказал: "Господин полковник! Да, право же, прежняя таблица дает гораздо более ясную картину, чем ваш новый проект". Он тоже рассердился и прикрикнул: "Слушайте, Пушкарев! Вы должны исполнять мои приказания. Если я к вам до сих пор хорошо относился, то это не значит, что я не могу скрутить вас в бараний рог". Я озлился и думал про себя: "Ах, ты, сукин сын! Лучше б мозги себе подкрутил, а меня ты не скрутишь! Не на того напал..."

Немедленно по окончании служебного времени отправился в Севастополь на вокзал, где находилась квартира начальника 2-го дивизиона бронепоездов, рассказал кто я и просил перевести на службу на бронепоезд (в пехоту теперь не годился). Начальник выслушал меня благожелательно, дал согласие на перевод и соответствующую справку. Вернувшись в управление начальника авиации, я в тот же вечер написал, а на другое утро представил начальнику канцелярии полковнику Терлецкому рапорт следующего содержания:

"Усматривая из угрозы г. полковника Шимкевича "скрутить" меня, что, находясь на службе в управлении авиации я не соответствую своему назначению и не желая быть скрученным, покорнейше прошу откомандировать меня в распоряжение г-на начальника 2-го бронепоездного дивизиона, дабы я мог послужить русскому делу боевой работой на фронте".

Полковник Терлецкий прочел мой рапорт и, стараясь сдержать улыбку, отцовски пожурил: "Слушайте, Пушкарев, на военной службе нельзя писать таких рапортов". Но я видел, что в его глазах бегают искорки смеха, а не гнева. Предполагаю, что полковник Терлецкий и другие в управлении знали цену моему начальнику. Во всяком случае он сказал: "Ну хорошо, Пушкарев, я доложу генералу (т.е. Ткачеву) о вашем желании", и добавил с улыбкой: "Конечно, я не буду показывать ему вашего рапорта, но доложу на словах". Я с искренней благодарностью отчеканил: "Покорно благодарю, господин полковник!"

Через два дня в приказе по управлению появился пункт о моем откомандировании. Я быстро сложил свои нехитрые веши, закинул вещевой мешок на плечи и зашагал. Увидев меня в походной форме, одна из наших милых секретарш воскликнула: "Пушкарев! Куда вы?" Я твердо осветил: "В Москву!", и ушел, даже не попрощавшись со своим непосредственным начальником (о чем теперь искренне жалею).

Меня назначили в команду легкого бронепоезда "Офицер". Она размешалась в поезде, состоявшем из пассажирских вагонов 3-го класса. Командиром бронепоезда был полковник Лебедев. Команда разделялась на две смены, которые поочередно выезжали на боевой бронированной площадке на позицию. Сменой, в которой состоял я, командовал капитан Барковский, другой - капитан Шахаратов

.

Летом 1919 года бронепоезд "Офицер" разгуливал по курским полям, обстреливая отряды красных, отступавшие или пытавшиеся оказать сопротивление. В крымский период войны сфера его деятельности сузилась, но боевая роль не окончилась. Из Крыма бронепоезд выходил на север через Сивашскую дамбу. На севере дамба кончалась станцией Сиваш, на юге, в Крыму - станцией Таганаш.

Бронепоезд деятельно участвовал в наступлении Русской армии, начавшемся 25 мая, но в мое время, то есть осенью 1920 года, поезд базировался на станции Таганаш, а боевая площадка выходила в Северную Таврию лишь недалеко5.

В сентябре настроение команды было бодрым, и мы надеялись на поход вглубь России. В связи с этим наши ребята еще раньше задумали проект коммерческой операции. Вблизи полотна железной дороги лежали большие кучи соли. Ребята решили собрать запас соли, чтобы при походах на север выгодно продавать ее населению. В вагонах нашей базы скопилось на сей предмет огромное количество мешков с солью. В середине октября, когда наш успешный поход в Россию стал очевидно невозможным, мешки с солью стали ненужным хламом, который сильно загромождал и стеснял жилые помещения. И теперь ребята вновь должны были трудиться: вытаскивать обратно мешки из вагонов и высыпать соль на полотно железной дороги.

Помню, офицер подошел к группе разгрузчиков и насмешливо спросил: "Ну, ребята, как идут дела? Почем соль продаете?" Они остроумно ответили: "По себестоимости, господин поручик!"

Приуныли мы особенно после заключения советско-польского перемирия (12 октября), когда стало ясно, что теперь все вооруженные силы Красной армии будут брошены на Крым. Помню, один молодой солдатик, видимо, крепко веривший в нашего главнокомандующего, утешал себя и своих собеседников словами: "Ну, Петя что-нибудь придумает". А бедный "Петя" в это время был больше всего занят заботами о том, как подготовить и провести эвакуацию наибольшего количества людей, чтобы спасти их от красной расправы. В середине октября красные уже приближались к Сивашу, а наш бронепоезд выходил за сивашскую дамбу и вел с ними перестрелку. Однажды мы своими глазами видели на горизонте красных конников. Но красное командование даже не пыталось захватить наш поезд открытой атакой, а ограничилось обстрелом. Наше орудие энергично отвечало, когда капитан Барковский зычным, немного хрипловатым голосом подавал команду: "По красной сволочи - огонь!"

Однажды батарея красных метко обстреливала нашу боевую площадку; трехдюймовые снаряды тесно ложились у колес бронепоезда, но не разрывались. Очевидно, наводчики этой батареи были хорошими артиллеристами, но снаряды были советского производства, бракованные.

Около 20 октября красные взяли станцию Сиваш, северный оплот Сивашской дамбы. Наши ребята утешали себя присказкой: "Сиваш ваш, Таганаш наш", но это словесное утешение длилось недолго.

В ночь на 30 октября смена капитана Шахаратова прибежала на базу и принесла горестную весть: "Угробили бронепоезд". Кто и как его угробил, я не расспрашивал. Зачем было бередить кровоточащую рану? 30 октября наша база с командой легкого бронепоезда "Офицер" пришла от Сивашской дамбы в Севастополь.

Весь день 31 октября происходила посадка воинских частей на транспортные суда. Нашу команду посадили на большой пароход Добровольного флота "Саратов". Говорили, что на нем помещалось до 6 тысяч человек. Не знаю, сколько точно, но знаю, что "Саратов" был набит людьми, как сельдями бочка. Мы радовались, что под нами вода, и что она спасет нас от красного ада.

1 ноября - хорошо помню эту дату, но не помню часа (да и часов у меня не было), когда наша большая флотилия снялась с якоря и поплыла на юго-запад. Я стоял на палубе и смотрел, как последний кусок русской земли, славный город Севастополь, удалялся все дальше и дальше на северо-восток, пока не исчез на горизонте. Тогда я еще не мог себе представить, что покидаю родную землю навсегда.

20. Русские студенты и чехословацкая "Русская акция"

Я пишу эти воспоминания уже не имея под руками справочных материалов, и поэтому они не претендуют на полноту и хронологическую точность. Но там, где в памяти обнаружились явные пробелы, мне помогли мои пражские друзья - известный архивист Лев Флорианович Магеровский и Татьяна Олеговна Раннит (урожд. Войтишкова), заместитель директора славянского отдела библиотеки Йельского университета. Они по моей просьбе прислали письма с ценными сведениями о "нашей" Праге. Содержание этих писем включено в мой текст, и я приношу за них своим друзьям сердечную благодарность.

После двух массовых эвакуации, весенней новороссийской и осенней крымской, вывезших из России около двухсот тысяч воинских чинов и гражданского населения, в 1921 г. в Константинополе скопилось множество русских беженцев, в том числе многие тысячи интеллигентных и полуинтеллигентных молодых людей. Известие об организованной чехословацким правительством "русской акции", включавшей приглашение нескольких тысяч русских студентов для продолжения образования в чешских высших учебных заведениях на полном казенном иждивении, произвело, конечно, большое впечатление на эмигрантскую молодежь. Многие тысячи студентов и нестудентов заявили о своем желании ехать в Прагу.

Во избежание злоупотреблений по предложению чешского правительства прямо в Константинополе была организована проверочная комиссия. Состояла она из приглашенных в Прагу русских профессоров и аспирантов и проверяла квалификацию претендентов. Те, кто имел при себе какие-либо университетские документы, зачислялись в списки принятых без дальнейших разговоров.

Но очень многие заявляли о потере документов, что было не редкостью в то смутное время. Таких наша комиссия экзаменовала, но не по университетским курсам, а по предметам старших классов средних учебных заведений, ибо все окончившие среднюю школу имели право поступать в высшие школы. Вопросы задавались, главным образом, по русской истории и литературе, по математике и по физике.

Большинство претендентов выдерживало эти испытания, но довольно многие обнаруживали полное невежество и отводились. Из имевших документы и из выдержавших испытания формировались группы по сто человек и отправлялись в Прагу за казенный счет во главе с одним из аспирантов.

Помимо этих организованных групп, набранных в Константинополе, в Прагу в течение 1922-1923 гг. приезжало на свои средства много одиночек, претендовавших на положение и выгоды чехословацких "казеннокоштных" студентов. Для выяснения их квалификации в Праге была тоже учреждена проверочная комиссия. Председателем стал бывший попечитель Кавказского учебного округа Рудольф, секретарем - мой брат Николай, а я был экзаменатором по истории.

Во время переброски русских студентов - большей частью офицеров и солдат Белой армии - с Балканского полуострова в Прагу, я был лидером одной из таких маршрутных групп из ста студентов. Мы приехали в Чехию, кажется, 25-го ноября 1921 г. Вышли из вагонов на станции пограничного города Пардубице и сгрудились на платформе пестрой толпой. Часть из нас была еще в военной форме, а часть уже в штатском.

Носильщики катили мимо нас тележки с багажом и поминутно покрикивали: "Позор! Позор!" Мы огорчились: приехали в братскую славянскую страну, а вместо приветствий слышим крики: "Позор!" Впоследствии узнали, что "позор" по-чешски значит "осторожно!" В чешском языке есть множество слов, которые звучат по-русски, но имеют совершенно различный смысл. Позже я составил длинный список таких слов под заглавием: "Словарь чешско-русских недоразумений".

Приехавшие в Прагу студенты были размешены в огромном многоэтажном доме, называвшемся "Свободарна", где было множество однокомнатных квартир. Русские студенты в Чехословакии учились в двух университетах - Пражском (Карловом) и Братиславском (в Словакии) - и во многих специальных высших учебных заведениях, где должны были проходить учебные курсы под контролем "русской учебной коллегии". Насколько мне известно, число русских студентов в Чехословакии доходило до пяти тысяч. Они получали от правительства не только денежную стипендию, но и одежду и, частично, квартиры. В целом приглашенные в Чехословакию иммигранты состояли из трех групп: 1) люди интеллигентных профессий, в т. ч. большая группа профессоров и молодых учёных; 2) студенты высших учебных заведений; 3) казаки.

21. Исторические предпосылки "Русской акции"

В средние века королевство Чешское было одним из значительных государств средней Европы. Чешский король Карл был избран императором Священной Римской империи и вошёл в историю под наименованием Карла IV. Его именем называется Карлов чешский пражский университет, основанный еще в 1348 г. и давший образование тысячам русских студентов-эмигрантов

.

В XVII в. Чешское королевство потеряло свою независимость и вошло в состав Австрийской монархии. Словакия же несколькими столетиями раньше стала частью королевства Венгерского. В течение трехсот лет австрийского господства (1620-1918) чешское простонародье сохраняло родной язык и дедовские обычаи, но большинство аристократии и интеллигенции в значительной степени онемечилось.

Однако в середине XIX в. среди чешской интеллигенции начинается национально-культурное пробуждение: чешские "будители" обращают свои взоры на восток в сторону великой славянской империи, и между Прагой и Москвой устанавливается живое общение.

В 1867 г. в Москве одновременно с этнографической выставкой состоялся общеславянский съезд, и Москва с энтузиазмом приветствовала делегацию "родных славянских братьев", которую возглавляли чешский историк Палацкий и политический деятель Ригер, а император Александр II дал чешским гостям весьма дружескую аудиенцию.

Первая мировая война раздробила Австро-Венгерскую монархию на 8 кусков. Три из них - Чехия, Словакия и область карпатских русинов образовали Чехословацкую республику, независимость которой была провозглашена 28 октября 1918 года. Ее первым президентом стал профессор-философ Томаш Масарик, а первым премьер-министром Карел (по-русски Карл Петрович) Крамарж - давний и верный друг национальной России. До войны он не раз посещал Россию и женился на русской - Надежде Николаевне Абрикосовой, москвичке из купеческого рода.

Во время войны австрийская прокуратура из русофильских симпатий и русских связей Крамаржа состряпала дело о государственной измене, и он был приговорен к смертной казни, замененной тюремным заключением. По смерти императора Франца-Иосифа в 1916 году он был освобожден из тюрьмы.

В 1919 г. Крамарж потерял пост премьера, но остался влиятельным членом парламента как лидер одной из пяти основных политических партий - народно-демократической, вошедшей в состав правительственной коалиции. Нечего и говорить, что Крамарж всячески поддерживал "русскую акцию" и что почти все мы, русские пражане, были его поклонниками.

Внешнеполитическое положение новорожденной Чехословацкой республики не было слишком прочным. Ее территория тянулась через всю среднюю Европу длинной и узкой лентой между двумя ослабленными, но в будущем потенциалыно опасными соседями: Германией на севере и Венгрией на юге.

Было бы хорошо, если бы на востоке была великая славянская держава, которая бы в случае опасности могла придти новой республике на помощь, как приходила на помощь своим балканским братьям. Конечно, это была бы не самодержавная монархия, а некое национально-демократическое государство: Крамарж представлял себе будущую Россию в виде избирательной монархии. От ленинского Коминтерна "буржуазная" Чехословакия, конечно, не могла ожидать помощи.

С другой стороны, ни чешские политики, ни русские антикоммунисты не думали, что уродливое, жестокое и безумное царство Ленина-Троцкого будет столь долговечно: оно должно пасть в недалеком будущем. Для этого события и следовало подготовить кадры строителей и работников будущей дружественной Чехословакии России.

Этому должна была служить "русская акция" - редкий случай, когда правительство одной страны "рекрутировало" тысячи иммигрантов другой национальности и брало их на казённое иждивение. В министерстве иностранных дел был учреждён особый русский департамент, им управлял д-р Завазал, а министерство финансов ежемесячно отпускало нужные для содержания иммигрантов суммы. Не знаю цифр, но думаю, что для небольшого новорожденного государства расход этот был весьма значителен. Впрочем, следует заметить, что Чехословакия получила в руки часть русского золотого запаса, вывезенного из России во время Гражданской войны чехословацким легионом.

22. Общественно-политические течения в русской Праге

Политические убеждения большинства русской интеллигенции в Праге определяли две черты: непримиримость к коммунистическому режиму в Советском Союзе и непредрешенчество в отношении будущего политического строя России, освобожденной от красного ига. Мы занимали нишу между белградскими монархистами и парижскими республиканцами и не участвовали в их горячих, но бесплодных спорах на тему: что лучше - республика или монархия?

Хорошая монархия лучше плохой республики и хорошая республика лучше плохой монархии. А какова будет политическая ситуации в будущей России - никакой мудрец предвидеть не в силах. Наш чешский друг Карел Крамарж в своем проекте конституции для будущей России предлагал избирательную монархию, но печальная судьба польской избирательной монархии в 18-м веке не располагала к подражанию. Но среди русской эмиграции в Праге были, конечно, члены политических партий социал-демократов, социалистов-революционеров, конституционных демократов и монархистов.

Наиболее заметными были две группы "народников": "Крестьянская Россия" и эсеры. Группа "Крестьянская Россия" и организация партии эсеров существовали без юридической регистрации, но были известны полиции, как допущенные "свыше" (т.е. правительством). Одно время в Праге выходили и органы этих групп: "Крестьянская Россия" (Сборник статей по вопросам общественно-политическим и экономическим), Прага, №№ 1-4, 1922-1924, и "Революционная Россия" (центральный орган партии социалистов-революционеров), Дорпат- Берлин-Прага, 1920-1931.

В Праге какое-то время жил идеолог и политический вождь партии эсеров Виктор Михайлович Чернов. Мне один раз пришлось с ним встретиться лично, но не на политической почве. По какой-то надобности было созвано совместное заседание правлений двух квартирных кооперативов: нашего профессорского и другого, где жил Чернов. Мы сидели за столом напротив друг друга, и я хорошо видел его лицо. Запомнились его глаза: красноватые, часто мигающие, они не смотрели на собеседника, а беспрерывно бегали по сторонам.

В первой половине 20-х гг. среди пражской эмиграции образовалась довольно большая группа "младороссов", которую возглавлял их молодой самоуверенный вождь Казембек. Их политическим идеалом была "советская монархия", их лозунг - "царь и советы". Во главе государства стоял бы император из прежнего императорского рода, а правительственный аппарат рекрутировался бы из партии младороссов подобно тому строю, который был создан в фашистской Италии. Императором младороссы "предназначали" великого князя Кирилла Владимировича, двоюродного брата императора Николая II.

Одно время Казембек и его идеи были популярны среди части интеллигенции, и дамы нашего профессорского дома довольно часто приглашали его на вечер как гостя, для интересного разговора.

Один такой вечер был в доме д-ра Ф.Ф. Никишина. Гостей было человек десять. Хозяйка дома Мария Александровна в знак особого внимания посадила меня на диване рядом с главным гостем. Казембек самоуверенно развивал свои советско-монархические идеи и, в частности, утверждал, что "по законам Российской Империи" престол должен был бы теперь принадлежать великому князю Кириллу Владимировичу.

Я взял слово и скромно сказал, что, может быть, сижу рядом с будущим российским Муссолини, но пока мы ещё живём в демократической стране и можем свободно высказываться: по законам Российской Империи бывший великий князь Кирилл Владимирович подлежал бы лишению всех прав состояния и смертной казни через повешение. Казембек с недоумением и негодованием воскликнул:

- То есть как это так?! Что это вы говорите?

Я пояснил:

- Статья 100-я Уголовного Уложения 1903 года гласит: "Кто примет участие в вооружённом бунте против верховной власти Государя импе ратора, тот за сие подвергается лишению всех прав состояния и смерт ной казни через повешение".

- Так вот, - продолжал я, - 27-го и 28-го февраля 1917 года в Петрограде произошёл бунт нескольких солдатских полков, и 1-го марта полки эти с ружьями на плечах маршировали к Таврическому дворцу, где заседало самозваное и самодельное Временное революционное правительство, чтобы заявить этому правительству о своей поддержке. Великий князь Кирилл Владимирович был в это время командиром Гвардейского экипажа, и он во главе своих матросов также явился к Таврическому дворцу с тою же целью. Поскольку император Николай II отрёкся от престола 2-го марта, то, следовательно, 1-го марта в России ещё был законный император, и Великий князь принимал участие в вооружённом бунте против его верховной власти.

Казембек, потеряв свой апломб, сказал:

- Н-да, но ведь надо же принимать во внимание политические об стоятельства того времени...

На это я неумолимо заметил:

- А-га! Так вы так и скажите: по политическим обстоятельствам, а не "по законам Российской Империи".

Моё выступление вызвало некоторое смущение в обществе, и хозяйка быстро перевела разговор на другую тему.

Младороссы выступили на политическую сцену с большим шумом, но со временем затихли и стушевались, а их самонадеянный вождь Казембек возвратился в Советский Союз.

А союз монархистов, считающих себя подданными "государя" Кирилла Владимировича, а после его смерти подданными его сына, Владимира Кирилловича, сохранился среди русских эмигрантов в разных странах и дожил до 80-х годов.

Меня больше интересовало движение "евразийцев", среди которых оказались учёные и публицисты, принимавшие участие в сборниках под заглавием "Евразийский временник". Соблазненный евразийскими эмоциями, я в 20-х годах примыкал к евразийскому течению.

Думаю, что помимо полдюжины идеологов евразийства, евразийская "масса" (а в Праге эта масса была невелика - тридцать-сорок человек) примыкала к евразийству не по идеологическим мотивам. Это были в большинстве своём воины Белой армии, озлобленные на Европу за то, что она недостаточно помогла Белому движению во время Гражданской войны, а потом не только не оценила, но даже не заметила великую историческую услугу Белой армии, которая своей трёхлетней борьбой истощила военные и финансовые силы красной империи и не позволила Ленину превратить Европу в Европейский Союз Советских Социалистических Республик, к чему он так страстно стремился и чего мог бы легко достигнуть в 1919-20 гг. Тогда "призрак коммунизма бродил по Европе": Венгерская и Баварская советские республики, восстание спартаковцев в Берлине, бунты французских матросов и солдат на судах и на берегах Чёрного моря. Военные и финансовые силы западных правительств были весьма ослаблены четырёхлетней войной, и во всех странах европейского континента существовали коммунистические партии, готовые с восторгом встретить красных "освободителей".

В 20-х годах я регулярно посещал собрания евразийского семинара под председательством Петра Николаевича Савицкого. Чувствовал живую личную симпатию к этому талантливому и полному духовной жизни вождю евразийского движения, и ещё большую симпатию испытывал к его родителям: Николаю Петровичу, бывшему черниговскому земскому деятелю и бывшему члену Государственного Совета, и Ульяне Андреевне - приветливой, прекрасной русской женщине.

На собраниях евразийского семинара мне часто приходилось выступать против господствовавшей там преувеличенной враждебности к европейскому Западу, и я говорил, что "состою при евразийской церкви на должности штатного еретика". Однажды на собрании евразийского семинара один крайний антиевропеец сказал, вернее, почти крикнул мне:

- Сергей Германыч! Вы сидите между двух стульев!

Попросив слова для ответа, я вышел из рядов, вытащил три пустых стула, поставил их рядом перед публикой, сел на средний стул и сказал:

- Да, Николай Петрович, вы совершенно правы, я сижу между двух стульев. Но всех стульев-то не два, а три, вот вам направо (жест правой рукой) - Азия, налево (жест левой рукой) - Европа, а я сижу между ними, но не на пустом месте, а на своем собственном стуле, называемом Евразией.

Публика весело рассмеялась.

В 30-е годы евразийское движение переживало кризис и постепенно заглохло. Среди верхушки парижского евразийства обнаружилось "сменовеховское" или примиренческое отношение к Советскому Союзу, а один из его вождей князь Святополк Мирский, известный литературный критик и историк литературы, прямо отправился в Москву.

Наше пражское евразийское возглавление не солидаризировалось с парижскими "уклонистами", но не возражало против их направления достаточно громко и определенно. Евразийская "масса", состоявшая из бывших белых воинов, не сочувствовала примиренческим тенденциям и постепенно отходила от евразийского содружества. Отошел и я.

Мое наиболее близкое отношение к евразийству относится ко времени около 1925-26 гг. В это время я по просьбе П.Н. Савицкого написал статью "Россия и Европа в их историческом прошлом", напечатанную в 5-й книге "Евразийского Временника" за 1927 год. По окончании моей дружбы с евразийством я усмотрел в этой статье методологическую ошибку: частный случай я выдал за общую тенденцию. Для характеристики отношений России и Европы я взял отношения Пскова с Ливонским Орденом в XI1I-XV вв. Орден этот был агрессивным авангардом немецкого Drang nach Osten и постоянно совершал нападения на Псковскую землю. Не удивительно, что отношение псковичей к немцам было враждебным. Но это был только местный конфликт. В те же века Новгород Великий мирно торговал с немецкими городами Ганзейского союза, в городе был "Немецкий двор", а к ливонско-псковской борьбе Новгород относился нейтрально: в псковских летописях постоянно встречаются жалобы, что "новгородцы не помогошы".

23. Культурная деятельность эмиграции в Праге

Говоря о деятелях русской культуры в Праге, я перечисляю только специалистов общественных наук. Специалисты наук естественных, математических, медицинских и технических упоминаются лишь в исключительных случаях. Я вовсе не касаюсь писателей, поэтов, деятелей музыки и изобразительных искусств.

Историки: профессора: Евгений Францевич Шмурло, Александр Александрович Кизеветтер, Иван Иванович Лаппо (мой руководитель при подготовке к магистерским экзаменам, позже уехавший в Литву), Георгий Владимирович Вернадский (уехавший в 1927г. в США), Антоний Васильевич Флоровский.

Молодые историки: Б. А. Евреинов, А. Ф. Изюмов, Е. Ф. Максимович, В. В. Саханев и ваш покорный слуга С. Г. Пушкарев.

Знаменитый археолог и историк искусства - Никодим Павлович Кондаков.

В "Кондаковском институте" сотрудничал Н. Е. Андреев6.

Экономист, историк и социолог, обладавший исключительно широкой и глубокой эрудицией в этих областях: Петр Бернгардович Струве.

Юристы и историки права: Е. В. Спекторский, Д. Д. Гримм, П. И. Новгородцев, А. Н. Фатеев.

Экономисты и историки народного хозяйства: А. Д. Билимович (скоро уехал в Югославию), А. А. Косинский, Б. Н. Одинцов, Д. Н. Иванцов, С. Н. Прокопович - основатель и руководитель "экономического кабинета", изучавшего, главным образом, экономику СССР, Пётр Николаевич Савицкий - экономист и социолог, лидер пражских "евразийцев".

Социологи: Н. С. Тимашев и Питирим Александрович Сорокин, который, переехав в США, стал профессором Гарвардского университета, основателем и главой кафедры социологии, автором ряда научных трудов и редактором многих книг, излагающих и оценивающих разные стороны человеческого общежития.

Философы: Николай Онуфриевич Лосский, Иван Иванович Лапшин, С. И. Гессен (философ и педагог).

Литературоведы: проф. В. Францев (чешский профессор), проф. Е. А. Ляцкий; литературный критик Марк Слоним.

Историк церкви и богослов: Георгий Васильевич Флоровский.

Думаю, что к началу 1922 г. в Праге собрались представители всех русских университетов. В том же году Ленин прислал нам большое подкрепление. Он выгнал из России около 200 профессоров, доцентов, писателей и публицистов, которых не надеялся превратить в проповедников марксизма-ленинизма. Изгнанники рассеялись по разным странам. Среди приехавших в Прагу были Н. О. Лосский и А. А. Кизеветтер.

В каждой европейской столице, как и в далеком Харбине, где собралось несколько десятков бывших деятелей русских высших школ, они устраивали профессиональную организацию, которая обычно называлась Русской академической группой. РАГ принимала магистерские экзамены и присуждала выдержавшим звание приват-доцента. Она же устраивала публичные зашиты магистерских и докторских диссертаций и обычно участвовала в общеакадемических съездах.

В

торой обшеэмигрантский съезд русских учёных состоялся в Праге в 1923 году. РАГ устраивала лекции и доклады и принимала участие в национально-культурной деятельности эмиграции. Устройство "Дня русской культуры" или Татьянинского бала 12/25 января, курсов для русских детей - всё это входило в сферу ее забот. Первым председателем пражской РАГ был профессор Киевского университета Е.В. Спекторский. После его отъезда председателем стал профессор-юрист Давид Давидович Гримм, бывший ректор Петербургского университета. Секретарём Группы был Д.Н. Иванцов, помощником секретаря - С.Г. Пушкарев.

В Праге, помимо Академической группы, была Учебная коллегия. Её неизменным председателем был авторитетный профессор-инженер Алексей Степанович Ломшаков. Учебная коллегия стала посредником между чешской администрацией и русским обществом ученых и учащихся. Она следила за правильным распределением стипендий по квалификациям (1. профессора, 2. доценты, 3. готовящиеся к магистерским экзаменам) и за тем, чтобы русские студенты, получающие стипендию, действительно проходили надлежащие курсы и держали надлежащие экзамены.

В начале 20-х годов в Праге был основан "Русский народный университет". Его ректор - профессор-биолог Михаил Михайлович Новиков - часто с гордостью вспоминал, что был последним свободно избранным ректором Московского университета. Народный университет, в сущности, не был учебным заведением: в нём не было ни систематических курсов, ни постоянного состава студентов. Он сочетал в себе функции лекционного бюро и книгоиздательства. Организовывал лекции на разные темы в Праге и в провинциальных чешских городах, а главной его деятельностью считалось издание нескольких томов "Записок" - сборников научных статей.

В начале 30-х годов университет изменил название и своё возглав-ление. Он стал называться "Русским свободным университетом", а его ректором стал профессор ботаники Василий Сергеевич Ильин. Сфера деятельности университета, с одной стороны, расширилась, а с другой -сузилась. Появились систематические курсы русскою языка для чешского студенчества, а книгоиздательское дело перешло в руки "Русского научно-исследовательского объединения", основанного инициативой и трудами проф. B.C. Ильина.

Продолжению издания русских научных трудов грозила серьёзная опасность ввиду сокращения чешской субсидии. Надо было искать другой источник доходов, и B.C. Ильин прекрасно разрешил эту задачу. Ежегодно в Татьянин день (12/25 января) в обширном зале в чешском Народном доме "на Виноградах" устраивался роскошный концерт-бал. Для его подготовки проф. Ильин привлекал к работе всех членов Академической группы, а также их жен и взрослых дочерей.

Писалось множество приглашений, привлекались к участию все лучшие силы русского и чешского музыкального и театрального мира, включая балет. Татьянин праздник был очень популярен в чешском и русском обществе, и зал всегда был набит битком. После концерта устраивались, конечно, танцы.

Сам я никогда не наслаждался видом и звуками всех этих прелестей, ибо сидел с одним коллегой из Академической Группы весь вечер и почти всю ночь на холодной площадке Виноградского Народного дома, продавая входные билеты публике, которая валом валила на наш праздник. Многие из приглашенной чешской интеллектуальной знати по почте присылали, кроме денег за билеты, еще добавочные пожертвования.

Помимо билетов и пожертвований большой доход давал и прекрасный русский буфет. О нем я вспоминаю с особым удовольствием, ибо милые буфетные дамы значительно облегчали холодную жизнь двух кассиров, принося нам в подарок теплые и вкусные бутерброды. Наше научно-исследовательское объединение не порывало ни формальной, ни личной связи с Русским свободным университетом и его замечательным ректором Василием Сергеевичем Ильиным. Но, по существу, "объединение" было особым учреждением, имевшим свою специальную задачу - издание трудов русских ученых. Оно подразделялось на две секции: председателем естественнонаучной секции был B.C. Ильин, а председателем гуманитарной секции, А.Н. Фатеев, бывший профессор юридическою факультета Харьковского университета. Председатели секций дружно сотрудничали, хотя по характеру были полной противоположностью друг другу.

Объединение издавало наши работы отдельными выпусками размерами от 32-х до 64-х страниц или от двух до четырёх печатных листов. Для издания больших монографий у нас не было средств. Число всех выпусков этого издания составляет около ста. Весьма важным учреждением был созданный в Праге русскими трудами и чешскими деньгами Русский заграничный исторический архив, находившийся в ведении министерства иностранных дел. В нем было собрано огромное количество рукописей и печатных материалов, относящихся, главным образом, к эпохе первой мировой войны, русской революции и гражданской войны. Материалы разделялись на три отдела: отдел рукописей, библиотека и газетный.

Директором архива был чех Ян Славик, а заведующие отделами -русские эмигранты. Рукописным отделом заведовали два молодых русских историка - Александр Филаретович Изюмов и его помощник Евгений Филимонович Максимович. Библиотекой ведал Сергей Порфирье-вич Постников, газетным отделом - Лев Флорианович Магеровский,будущий основатель Бахметевского архива в Нью-Йорке. Молодая русская дама была машинисткой, донской казак Бротякин - рассыльным.

Кроме перечисленных служащих, получавших жалованье по штату, в делах архива принимал участие Учёный совет, состоявший из русских учёных и общественных деятелей. Председателем Учёного совета был А.А. Кизеветтер, а после его смерти в 1933 г. - А. Н. Фатеев. Главной задачей Совета была оценка исторической ценности и финансовой стоимости предлагаемых к покупке рукописей. Получив рукопись, директор Архива передавал её на рассмотрение Совета. Совет поручал одному из своих членов детально с ней ознакомиться и сделать подробный доклад в собрании Совета, который должен решить, стоит ли ее приобретать и какую максимальную цену можно за неё заплатить, причём д-р Славик обычно соглашался с мнением и оценкой Совета.

Судьба Русского заграничного архива была трагична. По окончании второй мировой войны и восстановлении Чехословакии президент Бенеш "подарил" архив генералиссимусу Сталину7, и таким образом в Москву в числе прочих материалов ушли все секретные рукописи о гражданской войне и о разных антибольшевицких движениях и организациях.

Была у нас, историков, в Праге и небольшая, но дружная профессиональная организация - Русское историческое общество. Вначале ее председателем был Е.Ф. Шмурло, позже - А.А. Кизеветтер. В обществе читались и обсуждались доклады. Не помню откуда, у нас появились финансовые возможности, и мы смогли издать два тома наших "Записок", в которых было напечатано несколько статей и излагалось содержание прочитанных в заседаниях Общества докладов.

О живости ума и о литературных способностях А.А. Кизеветтера дает понятие следующая сценка. Происходит административное заседание Русской академической группы. Я сижу за столом прямо напротив Кизеветтера и часто на него поглядываю. Он все время пишет какое-то очень длинное письмо. Перед концом заседания он бегло его просматривает, вкладывает в конверт и наклеивает на него марку. По закрытии заседания я спрашиваю: "Александр Александрович! Как это вы ухитряетесь писать письма во время заседания?" Он отвечает: "Это не письмо, это статья для Руля8". Я опешил. Я писал свои статьи сидя один в комнате, и сначала только черновик, который потом проверял и переписывал. Писание статьи набело во время заседания казалось мне каким-то фокусом. Я переспросил с изумлением: "Статья для "Руля?!" (Надо заметить, что статьи Кизеветтера обычно были содержательны и интересны). Он ответил: "Так надо же время использовать. А то ведь на наших заседаниях скучища ужасная!"

Было в Праге и ещё одно русское научное учреждение "Экономический кабинет", созданный и руководимый С.Н. Прокоповичем. Его главной задачей было изучение экономики СССР. Весьма важным культурным учреждением было пражское издательство "Пламя", издавшее много книг русских эмигрантских авторов. С 1922 г. по 1930 г. "Пламя" входило в состав "русской акции", но работало самостоятельно. Его возглавлял литературовед проф. Е. А. Ляцкий. Около 1930 г. "Пламя" слилось с издательством "Орбис", рассчитанным на всю Европу.

Одной из русских общественных организаций был пражский "Земгор", куда входило около 100 членов. Это были остатки Всероссийского земского и городского союза, который во время войны помогал правительству в снабжении армии медицинской помощью, продовольствием и одеждой. В Праге "Земгор" перенял консульские функции (выдавал разного рода удостоверения взамен утерянных или отсутствующих документов) и участвовал в благотворительной и культурной деятельности.

Среди эмигрантских организаций в Праге были 4 квартирных кооператива, владевших четырьмя домами, построенными при значительной финансовой поддержке правительства. Это были "профессорский дом" на улице Бучковой № 27/29 (пятиэтажный, с 40 квартирами), в котором жил автор сих строк, так называемый "дом у трех жуликов" на Подбабской9 № 17, неподалеку от него дом "Патристика" на улице Коуловой, и дом в Страшницах на улице Прубьежна № 353.

Был еще "Русский очаг", созданный демократической аристократкой графиней Софией Владимировной Паниной. В нем, помимо квартир, находились зал для собраний, библиотека, читальня с газетами и журналами, столовая и буфет.

Наконец, были в Праге и отделы эмигрантских организаций молодежи. "Сокола" были организацией в первую очередь спортивной, но разделявшей идеи всеславянского единства. "Витязи" работали с юношеством, используя скаутские программы; их девиз был "За Русь - за веру". Был и Национально-Трудовой Союз Нового Поколения, будущий НТС. Он вел антикоммунистическую работу, но придавал большое значение самообразованию и время от времени местная группа приглашала меня читать у них доклады по истории (см. фото).

24. Русские учебные заведения

В Праге в 1920-е годы было создано несколько русских высших учебных заведений. "Русский юридический институт" был по своей программе тождественен юридическим факультетам старых русских университетов. И русские, и чехи надеялись, что русское право понадобится в будущем, когда на смену царству произвола и беззакония в СССР придет правовое государство Российское. Были также созданы "Русский педагогический институт имени Яна Амоса Коменского", "Коммерческий институт", "Институт сельскохозяйственной кооперации", и "Высшее училище техников путей сообщения". Все они должны были готовить специалистов для будущей, свободной России

.

В Праге и в Моравской Тржебове были созданы русские гимназии. Пражская русская гимназия помещалась в части Праги, называемой Страшнице. Учились в ней русские дети и дети от смешанных чешско-русских браков. По данным Л.Ф. Магеровского, первым директором был Сушков, кубанский педагог и общественный деятель; вторым - чех из России Сватек, бывший инспектор гимназии в Тифлисе; третьим - П. Н. Савицкий, экономист, историк, лидер "евразийцев".

Гимназия в Моравской Тржебове были основана благодаря инициативе и трудам авторитетного русского педагога, бывшей директрисы частной женской гимназии в Киеве Аделаиды Владимировны Жекулиной. В 1921 году она организовала гимназию в Константинополе, а в 1922-23 году перевезла ее в рамках "русской акции" в Чехословакию. Гимназию разместили в бывшем лагере для русских офицеров, взятых австрийцами в плен во время первой мировой войны. Учащиеся жили в интернате. Директором гимназии был В.А. Светозаров. В 1932 году гимназию в Моравской Тржебове закрыли, а педагогический персонал и учащихся перевели в пражскую гимназию в Страшнице. Потом для нескольких иноязычных гимназий, в том числе и русской, чешское правительство построило новые здания, и гимназия в 1939 г. переехала из бараков в Страшницах в современное помещение на Панкрац. Занятия в ней под руководством П.Н. Савицкого шли всю войну, хотя в 1941 г. часть ее помещений была реквизирована под немецкий военный госпиталь и занятия пришлось вести в соседней чешской школе.

В середине 20-х годов при Русской академической группе были открыты курсы для преподавания русских предметов русским и чешско-русским детям, учащимся в чешских школах. Это были так называемые "Русские курсы при Русской Академической Группе". Занятия происходили по вечерам в "сборовне" профессорского дома. На уроки к нам приходили мальчики и девочки в возрасте от 7 до 16 лет. Их число колебалось от 60 до 80 человек. На занятиях они делились на три группы согласно возрасту. Около половины учеников составляли дети чешских офицеров, которых военно-революционные бури забросили в 1914-20 гг. в Россию и которые в Поволжье, Приуралье и Сибири женились на русских девушках.

На курсах преподавались четыре предмета: Закон Божий, русский язык, русская история и русское хоровое пение. Заведующим курсами был профессор И.И. Лаппо, а когда он уехал в Литву, заведующим стал я. Моей активной помощницей была М.А. Никишина. Она же преподавала русский язык, как и Н.С. Евреинова и другие. Закон Божий преподавал архимандрит Исаакий. Преподаванием русской истории занялся, конечно, автор сих записок. Русское хоровое пение поначалу также вела М.А. Никишина, потом А.П. Малышева

.

Два раза в году - на Рождество и по окончании занятий - мы устраивали детский праздник. Дети выступали в национальных костюмах, был детский спектакль, хоровод и хоровое пение, танцы, декламация и, наконец, всякие яства. Наши "мамы" с энтузиазмом помогали нам при подготовке школьных праздников: готовили костюмы для спектаклей и приносили гору самых разнообразных вкусных вещей. Финансовые средства школы были очень скромны: платы за обучение мы не брали, но получали небольшое пособие от Министерства народного просвещения и ежегодно поступало пожертвование из личных средств нашей почётной попечительницы Н.Н. Крамарж. Заведующий школой и его помощница вознаграждения не получали. Учителя же получали скромное почасовое вознаграждение.

Раза два в год мы водили наших детей (в национальных костюмах) на показ нашей почётной попечительнице, и после короткого представления дети получали прекрасное угощение. Дети полюбили меня за интересные рассказы о русской истории, и у нас установились дружеские отношения. Но во время этих визитов они сильно шалили, и мне приходилось поддерживать дисциплину и порядок.

Два или три раза в год я с радостным волнением отправлялся в усадьбу Крамаржей для личного доклада Надежде Николаевне. Она приветливо меня принимала и дружески со мной беседовала часок-другой. Карла Петровича я встречал редко и говорил с ним коротко. Прага обладала большим числом обширных, отлично оборудованных книгохранилищ, библиотек и архивов. Условия для изучения русской истории были в Праге превосходными. Обильный материал заключала, конечно, библиотека "старославного" Карлова университета, основанного в XIV столетии.

Выше упоминалось об идейной чешско-русской дружбе в середине XIX века. В результате этой дружбы в библиотеке Национального (народного) музея накопилось необозримое множество источников и литературы по русской истории и по истории русской литературы и русского искусства: собрания сочинений, монографии, сборники статей, периодические издания, в том числе многие журналы, которые уже давно стали библиографической редкостью.

Для изучения политической и общей истории России богатый материал представляла относительно новая, но хорошо снабжённая Славянская библиотека Министерства иностранных дел. В ней, например, находилось около 140 огромных томов "Полного собрания законов Российской Империи", объявших всё русское законодательство с 1649 года. Заведовал библиотекой Вл. Н. Тукалевский, служащими были несколько интеллигентных (всегда готовых помочь читателю) русских дам.

Библиотека находилась в большом парке Стромовка, в "летнем замке". Он был действительно летним: не отапливался, и зимой приходилось работать в пальто. Это имело и свою хорошую сторону: охотников мерзнуть ради науки было немного, и почти все места для читателей были свободны. Вы могли моментально получить любую нужную вам книгу, хотя на дом книги не выдавались. Для тех, кто занимался изучением мировой войны, революции и гражданской войны, обильный материал предоставляли отдел рукописей и библиотека Русского заграничного историческою архива. Наконец, для русских учёных были доступны Чешский государственный архив и Архив города Праги.

25. Жизнь русской Праги под немецкой оккупацией

С начала немецкой оккупации Чехословакии в марте 1939 г. деятельность русских научных и общественных организаций постепенно сокращалась, но не прекращалась. Для наблюдения за русскими научными организациями и учебными заведениями была назначена молодая партийная дама, немка, доктор философии. Не знаю, как называлась её должность и каковы были её функции и полномочия.

Проф. B.C. Ильин, ректор Свободного университета и председатель нашего научного объединения, не раз посещал новую начальницу для доклада о деятельности наших учреждений. Никаких неприятностей мы от неё не испытывали, и фактически она в нашу жизнь и работу не вмешивалась. Издательская деятельность Русского научно-исследовательского объединения продолжалась до 1942 года.

Начальником, или "вождём" русской эмиграции был назначен молодой русский инженер Ефремов, руководивший "опорным пунктом" для эмигрантов. Мне однажды пришлось говорить с ним в его кабинете. По внешности и манерам он производил благоприятное впечатление. Был ли он со всеми так же любезен, я, конечно, не знаю

.

Вскоре после прихода немцев в Праге образовалось "Русское национальное и социальное движение" (РНСД). Вступали в него, главным образом, русские инженеры: одни хотели на всякий случай застраховаться, другие видели в национал-социализме единственную реальную силу, которая может бороться со сталинским коммунизмом и побороть его. Профессора это движение или партию избегали: мне известен только один случай вступления в нее человека из среды молодых учёных. Профессорская среда притихла, надеясь "отсидеться за печкой". И отсиделась до весны 1945 года, когда к Праге стала приближаться Красная армия. Тогда многие бросили свои насиженные гнезда и бежали на Запад.

Был, однако, случай нацистского террора, который больно ударил нашу академическую семью. Председатель нашего квартирного кооператива инженер-профессор В.Л. Брандт любил рассказывать антигитлеровские анекдоты и рассказывал их не шепотом, а полным голосом. Вдруг он исчез. Стало известно, что его арестовало гестапо. Через два дня оно выдало его чешской подруге труп В.Л. Брандта для похорон.

14 ноября 1944 г. русская Прага была взволнована важным политическим событием: приездом генерала А.А. Власова, образованием "Комитета освобождения народов России" (КОНР), официальным учреждением Русской освободительной армии (РОА) и Манифестом 14-го ноября, объявлявшим о целях движения и намечавшим политическую и социальную программу для будущей России. Днем состоялся торжественный "Государственный акт" во дворце чешских королей на "граде Пражском", где произнесли соответствующие событию речи представители германского правительства, а затем генерал А.А. Власов. Вечером состоялось широкое собрание в огромном зале "Люцерна" в центре города.

Манифест 14-го ноября справедливо утверждал, что рабочие в СССР были "бесправными рабами государственного капитализма". Авторы манифеста не усматривали в советском строе никакого социализма. Манифест 14-го ноября требовал "создания новой свободной государственности", причем предвиделось равенство народов, их право на государственную самостоятельность. В области экономической Манифест содержал требования свободы труда и ликвидации колхозов.

Большинство пражской русской интеллигенции отнеслось с полным сочувствием к власовскому движению и его целям. Многие приняли участие (хотя и под псевдонимами) в толстом журнале "Новые Вехи", который стал издаваться для идейного окормления движения (впрочем, в 1945 году успел выйти только один номер). Зимою 1944-45 гг. на улицах и в трамваях Праги появлялись солдаты РОА в немецкой форме, но со щитком на правом рукаве, с Андреевским флагом и буквами РОА. Мы смотрели на них с симпатией и с робкими надеждами...

26. Бегство из Праги

В апреле 1945 года стало очевидно, что советская армия неудержимо движется на Запад и не остановится перед воротами Праги. Что было делать? Ученым, специалистам наук естественных, технических и медицинских можно было бы оставаться, но представителям наук гуманитарных лучше было бежать, но куда? Путь один - в Германию, но как туда попасть, чем и как там жить?

Кроме жуткой неизвестности будущего существовало и административное препятствие: выезд из Праги был запрещен. Выехать было можно только по особой надобности с разрешения немецких властей. Но я решил: бежать куда бы то ни было и во что бы то ни стало!

Административное препятствие удалось преодолеть легко. Грузинский общественный деятель С.Д. Гегелашвили, имевший хорошие связи с немецкими властями, получил для меня разрешение ехать в Германию с женой и сыном10 в качестве лектора на курсах для офицеров при школе летчиков РОА в Нейерн, в Баварии.

Меня и многих православных пражан волновала мысль: а что станет с нашим духовенством, когда красные займут Прагу? Не лучше ли им было уехать на Запад? Мы пригласили владыку Сергия, нашего пражского епископа, для разговора. Я хорошо помню это "траурное" заседание. В небольшой комнате стоял стол с шестью стульями, по три с каждой стороны. С одной сели владыка Сергий, о. архимандрит Исаакий и о. Михаил Васнецов. Против них сели трое мирян: Н.А. Цуриков (известный антикоммунистический журналист), С.Д. Гегелашвили и я.

По предложению владыки мы начали говорить. Первым взял слово Гегелашвили. Он сделал короткое фактическое сообщение: если духовенство решит эмигрировать, то немецкие власти готовы выдать ему разрешения на отъезд из Праги. Затем Цуриков сказал большую и горячую речь, убеждая владыку спасти себя и двух своих помощников от гибели в лапах красного зверя. Последним говорил я. В короткой, но задушевной речи я убеждал наших духовных отцов пощадить себя ради служения той зарубежной России, которую они найдут на Западе. По окончании моей речи Владыка Сергий встал и сказал: "Спаси вас, Господи!" Он благословил нас, давая понять, что аудиенция окончена. Двое других хранили полное молчание. Они, очевидно, заранее уговорились следовать решению, которое примет владыка.

Дальнейшая судьба этих трех духовных лиц была очень различна. Епископа Сергия и архимандрита Исаакия увезли в СССР. Сергий был назначен архиепископом Казанским и через несколько лет умер в этом сане. Архимандрита Исаакия сослали в город Алма-Ата. Как он жил там, я не знаю. Слышал, что один эмигрант получил от него письмо, которое оканчивалось словами: "жизнь кончена, начинается житие". Скончался он 12 января 1981 года. Отец Михаил Васнецов остался в Праге и совершал богослужения в "сборовне" профессорского дома.

Итак, было решено бежать на Запад. Однако моя жена заявила: "Без вещей я не поеду, я не желаю ехать на голодную смерть". И мы стали собирать вещи. Набралось мест 6 или 7 тяжелого багажа и 5 ручного на трех человек. Складывалось белье и одежда всех сортов, включая куски материи и теплые пальто; немного необходимой посуды, немного консервов "на первое время". И я захватил некоторые свои печатные произведения и рукописи как доказательство того, что я действительно русский ученый, а не спекулянт или контрабандист.

19 апреля мы двинулись. Брат Николай, решивший остаться в Праге, погрузил наши вещи на возок и прикатил его через весь город на вокзал. Там мы предъявили наше разрешение на выезд и сдали все тяжелые вещи в багаж (больше мы их не увидели). Поздним вечером, порядком усталые и измотанные кое-как втиснулись в вагон и поехали. Но под Пильзенем поезд остановился в чистом поле, только небольшая будка путевого обходчика была неподалеку. Оказалось, что союзная авиация только что разбомбила вокзал в городе. Железнодорожники сообщили, что поезд будет возвращен в Прагу, и большинство пассажиров решило вернуться, меньшинство же - остаться.

Мы остались в чистом поле в холодную ветреную ночь. Детей кое-как поместили в тесной маленькой будке. Взрослые скоротали ночь до утра, сидя на своих вещах и надев на себя все, что только можно было. Наутро мы с ручной тележкой объехали разбомбленный вокзал в Пильзене и сели в поезд на другом конце города, чтобы продолжать путешествие. Однако поезд далеко не ушел - вскоре на наших глазах американские самолеты расстреляли паровоз, и мы поспешили поезд покинуть.

У меня был с собой запас чешских и немецких денег. Мы добрались пешком до небольшого города Клатовы, поселились там в гостинице, где было еще несколько русских семей, и стали ожидать развития событий. В конце апреля надвигающееся поражение Германии стало очевидным. И вопрос для нас был только в том, чьи войска - советские или американские - займут западную Чехию. Мы нашли укромный уголок в деревне Лубы неподалеку от Клатовы и 30 апреля перебрались туда на жительство.

А уже 3-го мая советские войска взяли Берлин, и 5-го мая сопротивление большей части немецких войск прекратилось. Западную Чехию американцы заняли без боя. Но мы не знали, кто придет в Лубы - американцы или красные? Картина осложнялась призывами по радио о помощи восстанию в Праге, и путаными сведениями об участии в нем войск РОА11.

Однажды утром мы услышали грохот проходящих по улице танков. Сердце тревожно забилось: чьи танки? Советские или американские? С красной или белой звездой? Мы послали сына посмотреть, и через две минуты он прибежал с криком: "Белая звезда!" Слава тебе, Господи! Значит, мы попали в американскую зону оккупации...

Иногда в наш двор заходили американские солдаты и играли в футбол. Приглашали меня принять участие, но я оказался неспособным игроком. Акт о капитуляции Германии был подписан 8-го мая. Война окончилась, но что же будет с нами дальше? Пошли слухи, что американцы скоро уйдут, и советские войска займут всю Чехию. Я поехал в Пильзень "на разведку". Город был в каком-то волнении. На окне одного магазина я увидел огромный плакат с русскими буквами: ЗДРАВСТВУЙТЕ, РАЗВОЛНИТЕЛИ СЛАВЯНСТВА!

Очевидно, владелец магазина с радостью - искренней или имитированной - ожидал скорого прихода "разволнителей". Что нам было делать? Бежать дальше? Но куда и как? Свободного сообщения между оккупированной американцами Чехией и Германией не было. Через границу в обоих направлениях ходили только грузовики, имевшие особое разрешение и перевозившие из Баварии в Чехию чешских и польских репатриантов.

В соседней деревне жила группа эмигрантов из Праги, застрявших в пути, как и мы. Среди них были две наших знакомых караимских семьи: Гавриил Ильич Кальфе с женой и дочкой Наташей, и супруги Кефели с двумя детьми. Кальфе вывез из Праги огромный багаж, включавший меховой товар, книги и мебель. Эти семьи узнали, что несколько русских эмигрантов перебрались из Чехии в Германию, давши взятку шоферу грузовика, совершавшего рейсы через границу. Они решили предпринять такое же путешествие со всем своим багажом и пригласили нас ехать вместе с ними. Мы согласилась, и 11 июня вечером дочь Кальфе Наташа примчалась к нам на велосипеде и сообщила, что завтра рано утром состоится погрузка багажа и отъезд.

На рассвете 12-го июня мы явились и ужаснулись, увидев гору их багажа. Но отказываться от этого странного путешествия было поздно. Шофер не препятствовал торопливой и нервной погрузке. Он, как оказалось, накануне сговорился с чешскими коммунистами и жандармами. Уложив оставшуюся у нас ручную кладь, мы кое-как уместились сами и поехали.

На полпути дорогу нам пересек чешский полицейский автомобиль. Из него вышли два жандарма и сообщили, что мы совершаем незаконное путешествие и везем контрабандные товары, поэтому наши вещи должны быть конфискованы, а мы - арестованы. Сопротивляться или спорить не приходилось. Нас и наши вещи отвезли в советскую зону оккупации, в город Пржестице. Там нас обыскали, допросили (с грубой бранью и угрозами), продержали полдня под арестом, а затем отправили назад в американскую зону оккупации, в Пильзень, в главное полицейское управление. Вещи наши исчезли бесследно.

В полицейском управлении на допрос вызвали Кальфе, Кефеля и меня. После допроса полицейский позвонил по телефону какому-то высшему начальнику и сказал, что наше "щекотливое" дело надо как-то ликвидировать. Наступил вечер, и нас отправили на ночлег в тюрьму "На Борах", славившуюся своим строгим режимом. Рассадили по камерам: мужчин поодиночке, Наташу и детей Кефеля вместе с матерями.

В мою камеру для обыска явился тюремщик со зверским лицом и жуткими манерами. Приказал раздеться, но в то время чешские тюремщики еще не дошли до омерзительного "совершенства" советских. Он раздел меня только до белья: у меня под рубахой сохранился мешочек с бумажными деньгами и даже с тремя золотыми монетами.

Утром 13 июня нас собрали, усадили в полицейский автобус и отправили назад в Пржестице. Способ ликвидации нашего "щекотливого" дела был найден: нас, три русских эмигрантских семьи и одну чешскую супружескую пару, сдали в советскую комендатуру. Советский офицер, выслушав краткий доклад чешского жандарма, отпустил чешскую пару на все четыре стороны, а обращаясь к нашей группе, строго сказал: "Ну, а с вами, господа, у нас будет совсем другой разговор". Потом он исчез, а мы остались во дворе, ожидая решения своей участи.

Командиром стоявшей в Пржестице советской части был майор Павлов. К счастью это была, по-видимому, простая армейская часть. Палачей СМЕРШа здесь не было, и офицеры не имели желания возиться с десятком эмигрантов, притом с четырьмя детьми. Тем более, что их часть в тот же вечер должна была покидать Пржестице.

Мы с час или больше стояли, сидели и бродили во дворе комендатуры, ожидая вызова на допрос и наблюдая советских солдат. Перед уходом из Пржестице они готовили себе на дорогу еду, для чего ловили хозяйских кур и на пне отрубали им головы топорами. Одна курица, без головы, упавши с пня, вдруг распластав крылья, затрепетала. Убивший ее солдат иронически заметил: "Вот дура! Ей голову отрубили, а она бегает!"

Наконец мужчин позвали на допрос. Каждого допрашивал один офицер в отдельной комнате. Мне попался молодой лейтенант интеллигентного вида и манер. В разговоре я часто "титуловал" его "господин лейтенант" что, как мне казалось, было ему приятно. Вначале у нас был как бы настоящий допрос. Перед ним на столе лежали бумага и карандаш, он задавал вопросы и записывал ответы, но скоро отложил карандаш, и допрос принял характер беседы. Видно было, что ему интересно поговорить с такой невиданной птицей, как старый эмигрант да еще историк. О себе он сообщил, что он сын офицера царской армии, и сам историк по образованию. Он спросил, почему я не хочу ехать в Советский Союз? Я сказал, что был солдатом Белой армии и опасаюсь, что по возвращении был бы подвергнут репрессиям. Лейтенант меня успокоил:

- О, нет, нет, гражданская война - это давно забытая старина! А в СССР вы могли бы работать по специальности - преподавать историю.

- Нет, господин лейтенант, в Советском Союзе история преподается с точки зрения марксизма, а я - верующий православный.

- В таком случае вы могли бы преподавать латинский язык.

Милый лейтенант старался найти мне подходящее занятие! Я ответил, что мне после 25-ти лет жизни в Европе было бы слишком трудно приспосабливаться к новым условиям. Беседа была долгой, и мы расстались дружески. Потом офицеры ушли обедать. По-видимому, они вкусно пообедали и хорошо выпили, ибо вышли в очень хорошем настроении. Майор Павлов объявил нам решение: так как мы - старые эмигранты, то не подлежим репатриации в Советский Союз.

Мы возрадовались и возблагодарили майора, но просили, чтоб нам выдали какую-нибудь официальную бумагу, из которой бы явствовало, что мы не бежали из советской зоны.

- "От нас не убежишь!" заметил майор, но всё же вызвал чешского жандарма и приказал: "Пойдите в Народный комитет с этими господами и скажите, чтобы там написали им нужную бумагу".

Указывая на Кальфе, добавил: "Этот господин скажет, что надо писать"

- "Но, господин майор, ведь я этих господ вовсе не знаю", возразил чех.

На что майор веско ответил: "Если вам русский офицер говорит, то этого для вас должно быть достаточно!"

Услышав такие слова, сердца наши "преисполнились национальной гордостью".

Чешский жандарм отвел нас в канцелярию Народного комитета и передал приказание майора. Секретарь под диктовку Кальфе написал, что нижеперечисленные лица были допрошены в советской комендатуре, ничего предосудительного в их поведении не найдено, и они отпущены на свободу. От себя секретарь добавил, что справка выдана "по приказанию майора Павлова".

С ней мы беспрепятственно добрались до Пильзена, где американцы устроили огромный лагерь для "перемещенных лиц" разных национальностей. Без каких-либо вещей, но сохранив свои паспорта, мы туда явились и нас там приняли. С транспортом таких лиц мы 17 июля в товарных вагонах уже легально пересекли чешско-немецкую границу и на четыре года влились в широкую массу Ди-Пи.


Для возврата в текст кликните на номер ссылки

1 Посмертно вышли книги "Самоуправление и свобода в России" ("Посев", 1985) и "Роль Православной Церкви в истории России" ("Посев-США", 1985). Библиография основных работ С.Г. Пушкарева приведена в конце страницы.

2 Доллар 1914 года по покупной способности равен примерно 16 долларам 1990-х годов; так что тогдашний рубль - примерно 8 нынешних долларов.

3 Под названием "Вперед" П.Л. Лавров в 1873-78 гг. издавал, сначала в Цюрихе, потом в Лондоне журнал, популярный среди народнической молодежи.

4 Мильеран был в 1920 году французским премьер-министром и министром иностранных дел.

5 Дневник, который С.Г. Пушкарев вел на бронепоезде "Офицер" и в 1945 г. оставил в Русском заграничном историческом архиве в Праге, находится в ГАРФе в Москве (Фонд 5891). Выдержки из него опубликованы в альманахе "Белая Гвардия" № 3 (Москва, "Посев", 1999)

6 Его воспоминания, в т.ч. про Прагу, опубликованы его дочерью Е.Н. Андреевой: Н.Е. Андреев. То, что вспоминается. Тт. 1-2. Таллинн, "Авенариус", 1996.

7 Формально Архив был передан чехословацким правительством "в дар Академии Наук СССР в связи с ее 250-летием". На самом деле, согласно постановлению Совнаркома СССР от 27 октября 1945 г., документальные материалы поступили в ведение МВД СССР, были включены в состав Центрального государственного архива Октябрьской революции и социалистического строительства и изучались МВД, а позже КГБ в свойственных им целях. До конца 1980-х годов фонды русского зарубежья считались "закрытыми", ссылки на них не разрешались и работа с ними требовала особого допуска. В 1970-е годы часть фондов белых армий была передана в Центральный государственный архив Советской армии (ныне Российский государственный военный архив, РГВА), а фонды эмигрантских деятелей культуры - в Центральный государственный архив литературы и искусства (ныне РГАЛИ). Остальные фонды находятся теперь в Государственном архиве Российской Федерации (ГАРФ) и доступны как русским, так и зарубежным исследователям, в чем немалая заслуга заведующей этим отделом ГАРФ Лидии Ивановны Петрушевой.

8 "Руль" - эмигрантская газета, выходившая в Берлине

9 Бучкова улица при немцах называлась Радецкого, а теперь - Рузвельтова; Подбабская теперь Тржида (проспект) югославских партизан.

10 С.Г. Пушкарев женился 2 сентября 1927 г. в Праге на Юлии Тихоновне Поповой (1896-1961), дочери священника из Старого Оскола, с которой был знаком с юности, а потом вел переписку из Чехии. В 1920-е годы она преподавала естествознание в средних школах Ленинграда и под конец НЭПа успела получить разрешение на выезд за границу с советским паспортом. В 1929 г. в Праге родился их сын Борис.

11 Откликаясь на призывы чехов о помощи начатому ими восстанию, Первая дивизия РОА под командой ген. Буняченко 7 мая выбила из Праги части СС до прихода туда советских войск, но 12 мая в южной Чехии рассыпалась в тисках между советской и американской армиями.



Краткая библиография работ С.Г. Пушкарева

(8.8.1888-22.1.1984)

Более полные библиографии содержатся в «Записках Русской Академической Группы в США» т. XIX, Нью-Йорк, 1986 (169 названий) и в журнале «Библиография» №4, Москва: «Книжная палата», 1994, стр. 88-99 (139 названий).

Книги:

1. Обзор русской истории. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953 (509 с.); 2-е изд. Лондон, Канада: «Заря», 1987; 3-е изд. Москва: «Наука», 1991; 4-е изд. Ставрополь: «Кавказский край», 1993.

2. Россия в XIX веке (1801-1914). Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1956 (509 с.).

3. The Emergence of Modern Russia: 1801-1917. New York: Holt, Rinehart & Winston, 1963 (512 p.). Значительно дополненный перевод «России в XIX веке». 2-е издание с новым предисловием и библиографией Edmonton: Pica Pica Press, 1985. Расширенное русское издание готовится в Москве в изд-ве «Посев».

4. Dictionary of Russian Historical Terms from the Eleventh Century to 1917. New Haven: Yale University Press, 1970. (194 p.) Толковый исторический словарь.

5. A Source Book for Russian History from Early Times to 1917. Vol. I. Early Times to Late Seventeenth Century. Vol. II. Peter the Great to Nicholas I. Vol.III. Alexander II to the February Revolution. New Haven: Yale University Press, 1972. Хрестоматия источников по русской истории в трех томах. Составитель С.Г. Пушкарев, старший редактор Г. В. Вернадский.

6. S.P. Melgunov. The Bolshevik Seizure of Power. Santa Barbara: ABC-Clio Press, 1972 (260 p.). Сокращенный перевод «Как большевики захватили власть» (Париж, 1953) под редакцией С.Г. Пушкарева.

7. Крестьянская поземельно-передельная обшина в России. Newtonville, Mass.: Oriental Research Partners, 1976 (165 с.). Включает «Происхождение кре стьянской поземельно-передельной общины в России» вышедшее в Праге в 1939 и 1941 гг. в вып. 67 и 77 «Записокрусского научно-исследовательского объединения».

8. Ленин и Россия. Frankfurt-Main: «Посев», 1978 (195 с.). Второе издание, 1988. Сборник шести статей, печатавшихся ранее в «Новом русском слове», «На ших днях», «Новом журнале» и «Запискахрусской академической группы в США».

9. Самоуправление и свобода в России. Frankfurt-Main: «Посев», 1985 (195 с.). Ранее напечатано в «Гранях» № 126 (1982) и 127 (1983).

10. Роль православной Церкви в истории России. New York: Posev-USA, 1985 (125 с.). Перепечатка брошюр «Свято-Троицкая Сергиева Лавра» (1928) и «Роль православной церкви в истории русской культуры и государственности» (1938).

11. Воспоминания историка 1905-1945. Москва: «Посев», 1999. (112 с. - настоящая работа).

Подборка из публикаций, перечисленных на стр. 2 настоящего сборника.
Брошюры и статьи в журналах.

12. Салтыков-Щедрин и современная российская действительность. Совре менник, Спб., 1914. (Под псевдонимом С.Германов).

13. Очерк истории крестьянского самоуправления в России. Прага: «Хутор», 1924.

14. Как русский народ заселял Сибирь. Прага: Хозяин №№ 9,11,15,1925.

15. Vnitřní zřízení a vnějšípostavení pskovského státu ve 14 - 15 stoletích. Praha: Sborník věd právních a státních, XXV, 1925.(Внутреннее устройство и внешнее положение псковского государства в 14-15 вв.)

16.Zásady obchodní a průmyslové politiky Petra Velikého. Praha: Sborník věd právních a státních, XXVI, 1926. (Основы торговой и промышленной политики Петра Великого).

17.Очерк истории донского казачества Прага: Хозяин № 51,52,1926, № 1,1927.

18. Россия и Европа в их историческом прошлом. Прага: Евразийский временник, т.5,1927.

19. И.Т. Посошков и его значение в истории русской культуры. Прага: Записки русского исторического общества, т. 1., 1927.

20. Крестьянский мир на севере России в 16-17 веках. Прага: Хозяин №№ 12,13,38,39,40,1928.

21. The Political Movements and Political Organization of the Russian Peasantry in the Twentieth Century. A Systematic Sourcebook of Rural Sociology, vol. II. Minneapolis, 1931.

22. Целовальники в суде и управлении Московской Руси. Белград: Записки русского научного института, т. 9, 1933.

23. Целовальники в государственном хозяйстве Московской Руси. Белград: Записки русского научного института, т. 13: 1935.

24. Městský stav a městské zřízení v Čechách v 14 a 15 stoletích. Прага: Записки русского научно-исследовательского объединения, вып. 57, 1938. (Городское сословие и городское устройство в Чехии в 14 и 15 вв.)

25. Ставка на сильных. Франкфурт-Майн: Грани № 33, 1957.

26. Russia and the West: Ideological and Personal Contacts before 1917. The Russian Review, Vol. 24, № 2, 1965.

27. Россия и США: исторический очерк их взаимоотношений с конца 18 века до 1917 г. Нью-Йорк: Новый Журнал № 88,1967.

28. Русская земля в безгосударное время: 1606-1613. Нью-Йорк: Записки русской академической группы в США, т. 1,1967.

29. The Russian Peasants' Reaction to the Emancipation of 1861. The Russian Review, Vol. 27, № 2, 1968.

30. Донское казачество и Московское государство в 17 веке. Нью-Йорк: Записки русской академической группы в США, т. II, 1968.

31. Петр Великий. Нью-Йорк: Записки русской академической группы в США, т. VII, 1973. (Статья вышла также отдельным оттиском).

32. Историография Русской Православной Церкви. Нью-Йорк: Записки русской академической группы в США, т. VIII, 1974. Перепечатана в Журнале московской Патриархии, №№ 5,6,7 за 1998.

33. Элементы политической свободы и общественного самоуправления в допетровской Руси. Нью-Йорк: Записки русской академической группы в США, т. X, 1976.

От администрации сайта:

Произведение было опубликовано под названием: Пушкарев С.Г. Воспоминания историка 1905 - 1945. М.: Посев, 1999 /Библиотечка россиеведения №3. Журнал "Посев", специальный выпуск за 1999 г.
Публикация осуществляется с любезного разрешения издателей


НАЗАД К ОГЛАВЛЕНИЮНАЗАД К ОГЛАВЛЕНИЮ
В НАЧАЛО ДОКУМЕНТА
В НАЧАЛО ДОКУМЕНТА