|
||||||||||||||
Александр Закуренко: Христианину творчество вменено в обязанностьСовсем недавно, поздравляя друг друга с Новым годом и желая друг другу «нового счастья», мы с вами искренне надеялись, что старые проблемы останутся в уходящем году… Но есть насущные вопросы, которые минуют рубежи календаря, снова и снова требуют нашего осмысления и приложения наших сил. Среди них — вопросы о том, каково место творчества в жизни христианина, что происходит с нашим языком и нашей словесностью, как передать любовь к живому русскому слову, прозе и поэзии, подрастающему поколению… Сегодня обо всем этом мы беседуем с человеком, посвятившим жизнь русской изящной словесности и философии, замечательным поэтом и замечательным преподавателем литературы Александром Юрьевичем Закуренко. Слово «замечательный» употреблено мною дважды не случайно: стихи Александра Закуренко любят те, кому дороги традиции Золотого и Серебряного века русской музы, а опыт его преподавания литературы в школе — многолетен и уникален, он автор своей собственной методики, по праву отмеченной в системе школьного образования, и первый урок нового учебного года Александр начинает словами, обращенными к детям: «Отставьте в сторону свои учебники — русскую литературу и поэзию мы будем изучать не по ним, а по первоисточникам…».
— Александр, однажды, я помню, вы сказали, что поэту надо самому воспитать своего читателя, и этим вы и занимаетесь, двадцать лет преподавая детям русскую литературу. Каковы отношения современных детей — и литературы, в частности, поэзии? — Чаще всего, когда я начинаю преподавать в восьмом классе, отношения к литературе нет вообще, тем более, нет никакого отношения к поэзии. Они не востребованы в современном мире подростка. Все внимание поглощено материальными благами, причем, в первую очередь, выраженными виртуально — в компьютерных играх, мобильных приложениях, общении в социальных сетях. По сути, ценность слова, живого общения, созерцания в современном мире молодого человека отсутствует. А дальше начинается мое и моих учеников общение с живым словом, писателями, поэтами, эпохами. Начинается путешествие во времени и сознании. И через четыре года я вижу перед собой умных, талантливых, интересующихся жизнью и смыслами молодых людей. Значит, дело не в них, все это могло бы случиться и раньше — если бы… И тут следовало бы перечислить столько «если бы», что я умолкаю. Вот одно из самых отрадных воспоминаний моей преподавательской жизни. У нас есть традиция — в выпускном альбоме каждый из учеников пишет некоторый итог своего пребывания в нашей школе. И вот одна девушка написала, что она больше не сможет жить без поэзии, что именно в школе она научилась жить стихами и словами. Для меня это — высшая оценка моего труда. — Многие сейчас сетуют на безотрадную ситуацию в образовании. На мой взгляд, школа все же держится, в первую очередь, на отдельных учителях-энтузиастах, бескорыстно влюбленных в свое дело, и так было у нас всегда, просто раньше они привносили живое дыхание в мертвящее засилье советской идеологии, сейчас — противостоят диктату коммерциализации. — Мы сейчас оказываемся в парадоксальной ситуации. По сути, нынешняя система образования, особенно в Москве, выстроена так, что хорошее образование можно давать лишь подпольно — вопреки приказам и циркулярам министерства образования. Как у Бредбери, люди, читающие и думающие, вынуждены скрываться в лесах. Вести двойную бухгалтерию, обманывая проверяющих. Делать вид, что читают меньше и быстрее, чем на самом деле, что учатся совсем не так много, как учатся на самом деле. Потому что современная философия образования в Москве — это базарная философия. Рынок. Фабрика платных услуг. Вместо слов — школа и учитель, слова — холдинг и дополнительное платное образование. Люди приучаются не только к суррогатному материнству и суррогатной еде, но и к суррогатному образованию, а в будущем выпускники таких холдингов построят и суррогатную Россию. А учитель — продавец, не более того. А ученик — потребитель. Какая уж тут поэзия. Я сам слышал от одного из отцов-основателей нынешней системы и автора ЕГЭ — что «контент русской литературы» в школах должен быть уменьшен. Эти люди с радостью вообще бы запретили литературу, что и происходит, когда, например, член Общественной палаты, учитель литературы Сергей Волков снимает с «творческой» (в кавычках, потому что единственное творчество таких псевдоучителей — распил денег) группой комиксы по произведениям русской литературы. Скажем, том «Войны и мира» — 4 минуты бездарных картинок с безумно-смешными и бессмысленными комментариями, никакого отношения не только к литературе, но и к здравому смыслу не имеющими. И это — федеральная программа. На это государство деньги тратит. — Золотой век русской поэзии, серебряный век… Что, на ваш взгляд, происходит с традицией русской изящной словесности сегодня? — Сегодня очень много способных стихотворцев и почти нет поэтов. Поэт — это судьба, мировоззрение, это напряженный и подчас не удающийся, но всегда становящийся модус разговора с бытием и Богом. Нынешние же стихотворцы, в том числе обласканные премиями и критиками, это посетители некого условного кабака поэзии, где за кружечкой доброго порошкового эля они проливают слезы над своими судьбами, очень редко — над судьбами бывшей страны СССР, совсем редко — над судьбами России, и почти никогда — над судьбой человечества и распятого ради человека Бога. — Как вы сами стали писать стихи? Вы помните свое первое стихотворение? Кого вы можете назвать своими учителями в стихосложении? — Писать я начал очень рано, собственно, первые мои воспоминания — уже стихи. Скрипящий под ногами гравий в парке Костюшко во Львове — рядом с моим домом в самом центре этого удивительного города, цветные витражи, а дверях, ведущих во внутренний дворик, первые путешествия по склонам затопленного зеленью Днепра подле тогда закрытой Киево-Печерской лавры — это уже в Киеве, где я пошел в первый класс школы и где вырос, где, собственно, и понял, что хочу в этой жизни, — все это и было моей первой поэзией, моим сотворчеством прекрасному миру вокруг. Понял я это примерно лет в 8–9, тогда, когда вообще что-то начал понимать. А первое стихотворение помню, его написал в классе первом-втором. Но сейчас запишу третье, оно в данном контексте и будет ответом на вопрос о призвании. Прекрасный слог, великий слог и чистый слог, И никогда никаких сомнений не было: я хочу быть писателем. Без лишней скромности. — У вас есть опыт жизни и преподавания на Западе. Есть ли какие-то особенности в отношении к литературе, в частности — русской, к ее традиции, у западных людей? — Да, мне довелось познакомиться с системой образования в США и Европе. Правда, в США я общался только с университетскими кругами и даже удосужился получить грант в Колумбийский университет — в докторантуру. Но для его реализации мне следовало вернуться в СССР и защитить в советской аспирантуре свою диссертацию. Увы, по разным обстоятельствам я этого не сделал, и грант, прождав меня два года — мне даже письма в РФ писали — улетучился к другим. А в Дании я преподавал по обмену и работал в одной из местных школ. Как и в Греции. Так вот, если говорить о высшем образовании, то в США оно просто другое, чем у нас. Намного более открытое, свободное. Я попал в докторанту Колумбийского университета, совершив звонок с уличного автомата в Нью-Йорке. И меня соединили с проректором. А потом состоялась встреча с ним и собеседование. Представить у нас ситуацию, когда молодой человек (тем более из другой страны) может позвонить в МГУ и договориться о встрече с проректором — просто смешно. Что касается европейских средних школ, то литература там значительно более формализована. Чувствуется влияние структурализма и постструктурализма. Детей учат формальному анализу и делают это достаточно основательно. Но при этом содержательная сторона — особенно если речь идет о глубинных вопросах бытия — вере, смерти, Боге, человеке — если не под запретом, но никак не оценивается, потому что она не формализуется. Зато много творческих заданий и письменных работ. То, что в нашем сегодняшнем образовании под запретом — и творчество, и сочинения, и своя позиция, там — поощряется. У нас ЕГЭ, у них — исследовательские работы. Поэтому мы в системе образования — в четвёртой десятке, а Дания, скажем — в первой пятерке. Русскую литературу знают, более того, даже в провинциальных городках той же Дании школьники по своему выбору учили русский, чтобы читать «Доктор Живаго» Пастернака. В США все знаю Солженицына, Толстого, Достоевского. В Европе к ним изредка присоединяются Есенин, Пушкин. Но вообще общая тенденция — умирание искусства, как писали в середине прошлого века многие мыслители, и замена его технологиями искушения. Слова однокоренные, а смыслы противоположные. Искусство — преодоление искушений, искушение — забвение искусства. — Иногда говорят, что христианство зовет к уходу из этого мира, который априори зол и греховен, что вера и воцерковленность исключают творчество как занятие неспасительное, что верующему не нужны стихи, потому что у него есть молитва и Священное Писание… — Я бы сказал так. Первые известные нам молитвы — плач Гильгамеша над Энкиду, надписи в Книге мертвых, страницы Махабхараты — это стихи. Я уж не говорю о Псалмах Давидовых — это не только высочайшая поэзия, они еще и исполнялись под гусли. Вообще именно поэзия вырывает человека из сферы обыденного, возвышает слово, стирая с него ржавчину быта или пыль материальных забот. А христианину вообще творчество вменено в обязанность. Ведь если мы соработники у Бога, словами апостола, то это значит, что мы со-участинки Высшего Творчества. Другое дело, что крест творчества, как и крест свободы — это самые тяжелые, хотя и самые радостные дары Бога человеку. Просто есть творчество очищающее и созидающее, и есть имитация творчества — которую так хорошо описывает психоанализ как форму психотерапии. Современный мир все больше склоняется к психотерапии, поэтому и растет число неврозов и депрессий, а литература превращается в склад технологий по заглушению страхов — перед смертью, любовью, творчеством, миром. А творческий человек по определению — это человек радостный и свободный. — Сегодня у нас много говорят о Церкви и ее роли в обществе. Одни скептически констатируют, что Церковь в параличе и перестала быть Церковью, превратилась просто в общественную организацию, другие бьют в набат, мол, идет война злобных кощунников против Церкви, и надо подавить врагов, хотя бы и призывая на помощь полицейского… Я по этому поводу всегда вспоминаю словаЧестертона: «Много раз в течение веков Церковь катилась ко всем чертям. И каждый раз погибали черти». Что вы обо всем этом думаете? — Я бы не хотел выступать в роли человека, осуждающего Церковь. Это и без меня есть кому делать. Естественно, я, как христианин, вижу многие отступления от высоких христианских норм. Но в целом я бы сказал так. Духовенство — это лучшая часть нашего общества. Потому что это часть воинствующая. И в первую очередь — с животным в самом себе. С инстинктами, которые возводятся в норму жизни. С идеологией потребления. С редукцией всего высокого и глубокого, чего достигло человечество в своем творческом труде. Что касается паралича, то Церковь в той же мере болеет всеми болезнями эпохи, что и сама эпоха. Вопрос в том, что делать с диагнозом. Церковь борется с болезнями века, секулярное общество принимает их, делает нормой и начинает бороться с теми, кто грех признать нормой не может. Поэтому либеральная интеллигенция, больше всего критикующая Церковь, правильно поступает. Потому что либерализм в его нынешнем виде — это признание человека животным и построение мира, в котором именно животное в человеке побеждает и становится хозяином жизни. Свобода либерализма — это не свобода человека, а свобода животного начала в человеке. Церковь же видит человека как существо телесно-духовное, как целостность. И поэтому мешает либеральному пониманию самости человека и свободы как вседозволенности инстинктов. Должна ли Церковь звать полицейского на помощь? А вот здесь следует говорить о свободе. Что значит — Церковь? Это же собрание людей в духе любви ко Христу и друг другу. Собственно, оба критерия поведения даны в самом определении церкви как собирания-собрания вокруг Христа. Если я, как член Церкви, вижу, что на улице хулиганы напали на беззащитных людей — моя прямая обязанность звать полицейских, чтобы не дать совершиться преступлению. И это при том, что я понимаю, какая у нас система в стране, что такое коррупция, откаты, отсутствие правовой культуры. Но отказ сотрудничать с государством в области защиты человека — это уже даже не либерализм, это — цинизм. Поэтому звать полицейских следует, когда есть угроза жизни людей, угроза их благосостоянию, просто угроза человеку. И не следует звать, когда речь идет о духовных проблемах внутри церкви или общества. Потому что государство в духовной области — это русский раскол или западноевропейская инквизиция. То есть, в сфере, регулируемой земными законами, церковь и ее члены — такие же граждане и обязаны выполнять все земные законы. В духовной сфере члены церкви — дети Божьи и обязаны выполнять заповеди Божьи. И тут им может помочь только внутренний полицейский. Поэтому быть членом Церкви тяжелее, чем членом только общества. Двойное «налогообложение» — и кесарю, и Богу. Но что выбирать — это и есть одно из проявлений свободы, дарованной нам Господом. А главная роль Церкви в обществе — это быть и оставаться Церковью, то есть свидетельствовать о высшем назначении человека. Свидетельствовать о Христе. Причем не лозунгами, а жизнью и поступками.
|
||||||||||||||
|
||||||||||||||
|
Всего голосов: 2 | |||||||||||||
Версия для печати | Просмотров: 2398 |